Лена склонилась над вязанием. Труд даже не сосредоточенный, а яростный. Мне нравится Лена. У нее и руки красивые — такие руки бывают у женщин на портретах эпохи Возрождения. Но чтобы найти жениха самой, без участия «моли», одних только рук и трогательной длинной шеи, наверное, недостаточно.
— Успеешь? — спрашиваю я.
Только головой слегка качнула.
Лена вяжет платье, это ее первый опыт. Прежде она вязала кофты — и просторные балахоны, и майки с вырезом, и пиджаки.
Вязание Лены любят хвалить. В особенности моль, которая работает тут же, на этаже, в двух шагах от нашей конторы, в небольшом турбюро. Я слышал, как она восторгалась серым френчем Лены — с букетиком розовых цветочков возле горла-стоечки.
Я бы на месте Лены вязать не стал: проще и верней было бы купить готовую вещь, а время провести с большей пользой — ну, что ж хорошего, сидеть крючком день-деньской?
— А кто он? — спрашиваю я.
— Военный-офицер.
— Майор? — называю наугад.
— Нет еще, но его скоро должны повысить в должности.
Надо же, «моль» уже обо всем поинтересовалась.
— Сколько ему лет?
— Под тридцать.
«А почему еще не женат?» — этот вопрос просится с языка, но я его проглатываю. Мало ли почему бывают неженаты будущие майоры?
— Курит?
— Да. Курит. Зато почти не пьет.
Я хочу спросить, красив ли он, но это лишнее. Если Лена идет в ресторан с «молью», то ясно же, кому предназначаются красавцы.
Итак, некрасивый будущий майор.
— Квартира своя, — добавляет она, не поднимая головы.
— Наверняка, казенная.
— Им сертификаты дают, — говорит она.
Я не уточняю — мне пора уже работать, я-то на свидание не иду.
На следующий день та же картина: Лена крючком, длинные спицы, полотно зеленое на коленях.
— Не готово еще?
— Два раза распускала, не спала всю ночь.
— Брось.
— А в чем идти?
— Что ж, у тебя платьев нет?
— Такого, как надо, нет.
А я не знаю, какие требуются платья на свиданиях с будущими майорами.
— Так вот почему зеленое. Чтобы в тон, — подсмеиваюсь я.
— Мне зеленое идет, — говорит, а пальцами совершает все ту же сложную гимнастику.
— Значит, и майоры тебе пойдут, — подбадриваю я прежде, чем заняться своими делами.
Вязала весь день. Успела. Домой убежала раньше времени.
А скоро замуж вышла. Муж может стать генералом. Лена говорит, что у него есть шансы.
Не знаю, правда, помогло ли платье. Страшное оно было, как смертный грех.
«ДИНЬ-ДИНЬ»
А можно было б, наверное, и взволноваться. Глаза у Дини круглые, бархатно-влажные, как у верблюда. Удлиненный лицевой овал и голова, всегда запрокинутая.
Диня всегда смотрит снизу вверх. Возможно, дело в росте, который невысок, и каблуками никогда не удлинен. А может, в тяжелых волосах, которые тянут голову к земле.
У нее крупные кудри — темно-коричневые со светлыми перекисными стручками по концам. Высажены кудри на крупную голову, а голова сидит на короткой шее и кажется, что не волосы у нее, а двуцветный темный капюшон; и странно немного, что капюшон соединен не с просторным монашеским балахоном такого же темно-коричневого цвета, а с дырчатой вязаной кофточкой — то желтой, то цвета ржавчины. Диня любит осенние цвета, придуманные, вроде, не для украшения, а для напоминания о быстротечности: цвет прощается со светом, и не потому ли так жалобно блестят эти круглые глаза?
А голос у Дини тонкий. Из тех высоких ровных голосов, которые на воле будто и не живут, они моментально забираются тебе в черепок и бродят там, как у себя дома, топочут из одного полушария другое, заставляя морщиться. «Динь-динь». «Динь-динь».
Наверное, это сопрано, но считать его хочется сиротским фальцетом: Диня закидывает голову, Диня жалобно смотрит, Диня звенит — добираясь до самой глубины полушарий. Диня напоминает о долге, об обязанностях, о человеческом в человеке, даже если при этом говорит, что из форточки дует, ходила в домоуправление, папа болеет, да, болеет папа.
У Дини все время кто-то болеет. Когда я видел ее в последний раз, то у нее машина заболела. Что-то там с маслом — я уже не помню. Осталось в памяти только то, что машина недужит, дышит на ладан, нужен ей ремонт, или уже вообще на покой, а кто же денег даст на новую, начальник не любит, никто не любит, а скоро лето, пора ехать куда-то с ребенком; труды-печали-заботы одним нескончаемым потоком, тянутся, длятся и реют, и под ногами, и над головой; и ты, сквозь них — одна, одинокая, желтая — как сквозь густой плотный туман.
«Диня» — я ее первый стал так называть, а за мной так же стали называть ее и другие на работе, в моей тогдашней конторе, небольшой, частной и немного творческой. Особенно ее полюбили так называть женщины. «Ах, Диня!» — и лицо складывали, как бывает при зубной боли.
Ее работа тоже была немного творческой: деловые письма требовали определенной ловкости, она старалась, как умела. «И как говорил Гетте „архитектура — это онемевшая музыка“», — втюхала она однажды. «Гет-те» — так и написала, с двумя «т», а потом еще обижалась долго. Неярко, ржаво эдак: ну, разве ж можно не видеть усилий моих, стараний…