Джаззлин теребила под столом глянцевый бумажный пакетик. Корриган потянулся к ее руке:
— Не здесь. Ты же знаешь, тут нельзя.
Она закатила глаза, вздохнула, уронила шприц в сумочку.
Хлопнула о стену дверь. Все трое послали нам воздушные поцелуи; Джаззлин, впрочем, не стала оборачиваться. Уходила этаким захиревшим подсолнухом, с выгнутой назад рукой.
— Бедняжка Джаз.
— Кошмар.
— Ну, она старается хотя бы.
— Старается? Да она конченая. Как и все они.
— Вот и нет — они хорошие люди, — возразил Корриган. — Просто сами не знают, что делают. Или что делают с ними. Все дело в страхе. Понимаешь? Они трясутся от страха. Как и все мы.
Он пригубил чай, не стерев пятна с ободка.
— Страх витает в воздухе, — сказал он. — Как пыль. Ходишь, не замечая ее, не видя ее, но она все равно есть — оседает, покрывая все кругом. Ею дышишь. В ней возишься. Пьешь. Ешь. Но частицы страха настолько малы, что их не видно. И ты ими покрыт. Они повсюду. Говорю тебе, мы все напуганы. Просто задержись на миг: вот он, страх, обволакивает лица, липнет к языкам. Стоит забыть о нем — и нами завладеет отчаяние. Но останавливаться нельзя. Надо двигаться.
— Зачем?
— Не знаю… В том-то и дело.
— На кой тебе все это сдалось, Корр?
— Думаю, одних слов недостаточно, знаешь ли. Нужно облекать их плотью. Но в этом-то все и дело. Мне тоже нелегко, брат. Я вроде божий человек, но редко упоминаю Его. Даже когда говорю с этими девушками. Держу мысли при себе. Ради собственного душевного покоя. Чтобы унять совесть. Если начну думать вслух, то скоро сойду с ума, наверное. Но Он все-таки слышит. Бог слушает нас. Почти все время. Это так.
Осушив свою чашку, он подолом рубашки отер с нее пятно помады.
— Но эти девушки… Порой мне кажется, они верят сильнее меня самого. Во всяком случае, они веруют в очередную подъезжающую машину.
Корриган поставил перевернутую чашку на ладонь, покачал ее.
— Ты не пришел на похороны, — сказал я.
На ладонь пролилось немного чая. Поднеся ко рту, Корр провел по ладони языком.
Наш отец умер несколько месяцев назад. Прямо в университетской аудитории, где рассказывал о кварках. Такие элементарные частицы. Он намеревался завершить лекцию, несмотря на боль в левой руке.
На кладбище я крутил головой, надеясь, что на узкой тропинке вот-вот увижу брата, может, даже в старом отцовском костюме, но он так и не явился.
— Народу было немного, — сказал я. — Маленькое англиканское кладбище. Рабочий с газонокосилкой. Так и не вырубил двигатель, пока шла служба.
Корриган все крутил чашку, словно рассчитывая на пару последних капель.
— Что из Писания читали? — спросил он наконец.
— Не помню уже, прости. А что?
— Неважно.
— А что бы ты сам выбрал, Корр?
— Ну, не знаю даже. Из Ветхого Завета, наверное. Что-нибудь первобытное.
— А конкретнее?
— Ума не приложу.
— Да брось, скажи.
— Не знаю! — заорал он. — Понял?
Меня как ошпарило. Стыд бросил брата в краску. Он опустил взгляд, снова поскреб фарфор полой рубашки. Чашка громко пискнула в его руках, и я сразу понял, что никаких разговоров об отце у нас больше не будет. Корр перекрыл эту дорожку, быстро и твердо, вкопал пограничный столб: вход воспрещен. И у брата, оказывается, есть свой изъян, причем в такой глубине, что разобраться с ним он не в силах. Забавно даже. Корригану требовалась чужая боль. Исцелять собственную он не спешил. За эти мысли меня тоже кольнул стыд.
Молчание по-братски.
Корриган сунул скамеечку под колени, как деревянную подушку, и забормотал что-то нараспев.
Поднимаясь на ноги, обронил:
— Прости, что выругался.
— Ты меня тоже.
Встав у окна, он рассеянно подергал шнур жалюзи — открыл, закрыл. Внизу, где-то у опор автострады, истошно закричала женщина. Двумя пальцами Корриган раздвинул планки.
— Кажется, это Джаз… — сказал он.
Полосатый в оранжевом свете фонарей, мой брат одним прыжком пересек комнату.