— Девчонки решили, что я умер. Колотили в дверь, хотели в туалет. А я не отвечал. Просто лежал, старался молиться, просил подать какой-то знак, взывал о милости. Но все равно видел перед собой Аделиту. Открыты глаза, закрыты — без разницы. Нельзя мне было думать о таком. О ее шее. О затылке. О ключице. О скуле в полоске света. Вот же она, стоит и смотрит, видит насквозь. А мне хотелось ей крикнуть: нет, нет, нет, ты сама похоть, а мы с Богом договорились, что я буду сражаться с похотью, пожалуйста, оставь меня в покое, прошу тебя, сгинь. А она стоит, улыбается, все понимает. Я ей снова шепчу: уйди, пожалуйста. Но понимаю же, что дело не в похоти, это гораздо больше просто похоти. Я искал внятного ответа, знаешь, как мы отвечаем на детские вопросы. И все время думал, что мы все когда-то были детьми, может, получится вернуться. Вот что у меня в голове перекатывалось. Вернуться в детство. Промчаться по набережной. Мимо старого бастиона. Пробежать по стене. Такой вот радости хотелось. Чтобы снова было просто. Я пытался, я правда старался молиться, стряхнуть плотские желания, вернуться к благодати, вновь открыть невинность. Круг за кругом. А когда ходишь кругами, братишка, мир выглядит огромным, но если переть только вперед, он окажется не так уж и велик. Мне хотелось соскользнуть по спицам в самый центр этого колеса, где нет движения. Не могу объяснить. Словно я пялился в потолок, рассчитывая увидеть небо. А в дверь все стучали. Потом — на много часов тишина.
В какой-то момент я услышал Джаззлин — сам знаешь, что у нее за голос, точно она весь Бронкс проглотила. Орет в замочную скважину: «Ладно! Пошел ты к черту, умник долбаный!» Тут я расхохотался. Знала бы она! «Пошел ты к черту, умник долбаный! Могу поссать и в другом месте!»
А потом они просто заставили гарду выломать дверь. Те вбегают с бляхами, в руках пушки. Вбежали и стоят. Смотрят — я лежу на тахте с раскрытой Библией на лице. И один говорит: «Да что тут такое, а? Что это за херня? Он не умер. Воняет, но не умер». Я лежу себе дальше, только Библию убрал с лица и рукой глаза прикрыл. А тут вбегает Джаз, тараторит: «Пустите, мне надо, очень надо». За нею Тилли со своим розовым зонтиком. Выйдя, обе давай орать: «Ты чего заперся, Корри? Вот изверг! Это жестокое и необычное наказание![32] Так нельзя! Ну совсем не в жилу!» Гардаи стоят разинув рты. Глазам своим не верят. Один жвачку на палец наматывает. Крутит ее и крутит, словно еще чуть-чуть — и придушит меня. Они точно решили, будто выбили мне дверь за здорово живешь, ради уличных девиц, которым просто хотелось пописать. Очень недовольные. До крайности. Хотели вручить мне повестку в суд, но не придумали повода. Я им сказал, что могу быть виновен в утрате веры, и тогда они решили, что я точно съехал с катушек. Один говорит: «Да ты глянь, в каком гадюшнике обитаешь, — начни жить, мужик!» Так просто у него это вышло, так гладко сказал… Сопляк бросает мне в лицо: «Начни жить!» А выходя, наподдал ногой по горшку с цветком.
Тилли, Энджи и Джаззлин закатили в честь моего «воскрешения» веселье, даже торт мне купили. С одной свечой. Пришлось задувать. Я решил принять это как знак. Только никаких знаков не было. Вернулся в дом престарелых и тем же вечером спросил у Аделиты, не откажется ли она разогнать мне кровь. Так и говорю: «Ты не могла бы немного разогнать мне кровь?» Она эдак радостно улыбнулась и говорит, что сейчас ей некогда, а вот закончит обход и, может, поразгоняет. Я сидел и весь трепетал наедине с Богом, все мои горести сплелись в тугой клубок. Само собой, чуть погодя она вернулась. Проще некуда. Я просто пялился во тьму ее волос. В глаза не мог смотреть. Она растерла мне плечо, поясницу и даже икры. Я все надеялся, что кто-то войдет, увидит нас, подымет вонь, но никто не пришел. Тогда я поцеловал ее. И она ответила. Вот скажи, кто не мечтает оказаться где-то в другом месте? Только не я. Тот миг. Мне хотелось быть только там и тогда, нигде больше. На земле — как на небе. Тот единственный миг. И уже через несколько дней я стал ходить к ней в гости.
— Ты говорил, у нее трое детей?