В оценке Тургенева и Боткина полностью выразилась эстетическая точка зрения пятидесятников. Но от излишеств в этом случае, кроме воспоминаний о Белинском, спасал Тургенева и огромный ум, воспитанный и образованный по-европейски. Так же органически не мог он пристать к движению 60-х годов, как и к реакции: его коробило от приемов наших консерваторов, от “Переписки” Гоголя и шпионства “Московских ведомостей”.
В личной жизни, кроме рассказанного уже выше эпизода с некрологом Гоголя, ничего особенного не приключилось с Тургеневым вплоть до отъезда за границу осенью 1856 года. Разумеется, он уехал туда, как только оказалось возможным, не дождавшись даже выхода в свет издания своих повестей, предпринятого Анненковым. Эти повести наделали много шуму, несмотря на то, что общее внимание было приковано к событиям на южном берегу Крыма, где происходила тогда знаменитая осада Севастополя.
Слишком известно значение Крымской войны, чтобы стоило о нем распространяться. Оно заключается в том, что мы, мнившие себя богатыми, оказались бедными, считая себя непобедимыми, оказались разбитыми по всем пунктам. Мрачное предсказание Милютина – будущего военного министра, – сделанное им накануне войны, оказалось как нельзя более справедливым. Вот что говорил Милютин: “По бумагам мы вполне готовы, но с первых же военных действий обнаружится страшный недостаток во всем: все озабочены вовсе не тем, чем следует. На вес золота будут покупать селитру, запастись которой и не думают, а когда начнется война, то ее доставка из-за границы будет невозможна; медицинская часть тоже в плачевном состоянии; операционных инструментов мало, да и те плохие, докторам придется тупыми ножами ампутировать раненых. Интендантство в таком жалком виде, что и в мирное время никуда не годно, а в военное – оставит войско без сапог, шинелей и сухарей. Все прекрасно для парадов и никуда не годно для войны. Не столько погибнет русских солдат от ран, сколько от болезней вследствие отсутствия гигиенических мер, которые необходимо должны бы быть предусмотрены высшим начальством”.
Но неудачи и возродили Россию к новой жизни. Повеяло новым духом, появились в литературе новые песни, и мрачная эпоха первой половины пятидесятых годов канула в вечность. Тургенев жил в Париже и внимательно следил за всем, что пишется и делается в России. Новому курсу он сочувствовал искренне и понимал его, тем более что готовилось столь дорогое его душе дело – освобождение крепостных крестьян. Его ум, образованность, привычка к европейской жизни позволяли ему не растеряться, оказавшись в новой ситуации. Он не почувствовал себя сразу не у дел, как, например, Дружинин, хотя, разумеется, многие новшества были ему не по сердцу. На сцену выступили работники, занятые прежде всего решением практических вопросов, стремившиеся к созданию в России общества, – люди если и не посторонние, то во всяком случае сравнительно равнодушные к искусству. Как же отнесся к ним барич и эпикуреец Тургенев?
“Я, – писал он, например, Дружинину, – досадую на Чернышевского за его черствый вкус и сухость, а также и за его нецеремонное обращение с живыми людьми, но “мертвечины” я в нем не нахожу – напротив, я чувствую в нем струю живую, хотя и не ту, которую вы желали бы встретить в критике. Он плохо понимает поэзию; знаете ли, это еще не великая беда; критик не делает поэтов и не убивает их; но он понимает – как это выразить? – потребности действительной современной жизни, и в нем это не есть проявление расстройства печени, как говорил некогда милейший Григорович, а самый корень всего его существования”. То же самое писал Тургенев и Толстому: “Теперь о статьях Чернышевского. Мне в них не нравится их бесцеремонный и сухой тон, выражение черствой души, но я радуюсь возможности их появления, радуюсь воспоминаниям о Белинском, выпискам из его статей, радуюсь тому, что наконец произносится с уважением его имя”. Чернышевский же, как всякий это знает, был главой прогрессивного течения того времени: утилитаризм и экономический реализм идут от него.
Одинаково характерно отношение Тургенева к Д.И. Писареву, олицетворяющему “черноземные” юные силы нашего реализма. Правда, говоря об этом отношении, я забегаю вперед, но общность темы позволяет мне преступить против хронологии.
“Имя Писарева напоминает мне следующее: весной 67-го года, во время моего проезда через Петербург, он сделал мне честь посетить меня. Я до тех пор с ним не встречался и читал его статьи с интересом, хотя со многими положениями в них, вообще с их направлением, согласиться не мог. Особенно возмутили меня его статьи о Пушкине. В течение разговора я откровенно высказался перед ним. Писарев с первого взгляда производил впечатление человека честного и умного, которому не только можно, но и должно говорить правду”. Тургенев долго развивал свою тему. “Не знаю, – добавляет он, – что подумал Писарев, но он ничего не отвечал мне. Вероятно, он не согласился со мной”.