Когда же боль снова заставила его натянуть привязные ремни и открыть глаза, эскадрилья подходила к аэродрому. Знакомый вид аэродрома, его желтая песчаная полоса со следами колес, стоянки и на стоянках люди со смешно задранными кверху головами подействовали на него успокаивающе, боль уже вроде не терзала, как прежде, и он, знаком отстранив от штурвала Сысоева, вынужденного все это время вести самолет в неудобной позе — стоя и кособоко согнувшись, — сделал решительный вдох и взялся за штурвал обеими руками с таким по-сумасшедшему яростным видом, словно по меньшей мере брал разъяренного быка за рога. И опять чуть не закричал от боли — в плече стрельнуло, как из пушки. Но штурвал из рук он все же не выпустил, продолжал держать цепко, только уж очень неестественно, как если бы по штурвалу был пущен ток и ток этот скрючивал ему пальцы. Сысоев, вероятно, не заметил, как Кирилл на миг дернулся от боли, а может, сделал вид, что не заметил, а вот скрюченные болью пальцы он увидел сразу и понял, что Кирилл держится из последних сил, и, чтобы не рисковать, предложил:
— Давай, мы ее, чертову куклу, вместе посадим.
— Не надо, сам, — с проснувшимся упрямством отозвался Кирилл и, показав глазами, чтобы он выпустил шасси, начал осторожно, точно боялся ненароком разбить приборную доску, отжимать штурвал от себя. Но осторожно не получилось, штурвал пошел вперед рывками, то вздрагивал, то замирал, как замирало у Кирилла сердце, и рывками же начала набегать на них земля с ее так хорошо заметными вмятинами от колес и отполированными струями винтов плешинами на желтизне песка, и Кирилл почему-то поразился этим вмятинам и этим плешинам, словно увидел их в первый раз. Потом, когда и удивление прошло, и боль в плече немножечко притихла, и штурвал стал более послушным, начал молить бога, чтобы ничто ему не помешало в этот напряженный миг, чтобы посадка, хотя и на одном моторе, прошла удачно и точно возле «Т».
Но бог, видать, на этот раз отвернулся от Кирилла окончательно. Правда, расчет на посадку был сделан правильно, не придерешься, и крен, и скорость — все было в порядке, и самолет коснулся земли одной ногой тоже нормально. А вот вторая нога подвела: она взяла да и сложилась, как только он выключил зажигание и перекрыл баки, и хотя сложилась не в начале, а где-то в середине пробега, самолет вдруг так тряхнуло и развернуло влево, что Кирилл, и без того вконец обессиленный, не удержался и ударился головой о приборную доску, как о каменную стену, и выпустил из рук штурвал.
У Малявки тогда были широко распахнутые, чуточку повлажневшие глаза, и смотрела она на него этими повлажневшими глазами сквозь частокол ресниц как-то уж чересчур по-взрослому, серьезно, и голос у нее тогда тоже был не девчоночий — ломкий и вибрирующий, как всегда, — а какой-то не по годам глубокий, словно перед его вылетом она вдруг повзрослела на целый десяток лет и решила это ему не назойливо показать. «Мне ничего не надо, — тихо сказала она тогда ему, — кроме одного: возвращайтесь с задания живым и невредимым». Это ее слова, доподлинные, он хорошо сейчас их помнил, и было в них, в этих словах и тоне, каким она их произнесла, не только и не просто одно участие, а еще что-то такое, что вдруг насторожило его и мгновенно освободило от всегдашней веселой снисходительности по отношению к ней, которою он, как чувствовал сейчас про себя со стыдливостью, всегда немножечко злоупотреблял. Эти ее слова и тон как бы поставили их на одну равную ногу во всем, что до этого было не равным в их отношениях. Помнится, он еще тогда здорово удивился этому, как удивился и перемене, происшедшей в ней буквально на глазах, и ответил со смешанным чувством неловкой радости и настороженности, что постарается, конечно же, вернуться, раз такое дело, и живым, и невредимым…
И постарался…