Светлана Петровна вышла из-за спинки кровати, где она поправила ему сбившееся одеяло, и он увидел ее всю: гордо выпрямившись, она смотрела на него не то с недоумением, не то с укором, потом добавила все тем же сухим голосом:
— Разве вы не бросились бы ему на помощь, если бы он оказался на вашем месте?
Кирилл приподнялся на койке под этим ее взглядом и задышливо выдавил:
— Это жестоко…
Он не договорил, но и так все было ясно, и Светлана Петровна в знак того, что другого ответа от него и не ожидала, снова подошла к его изголовью, ласково над ним склонилась и почти насильно заставила успокоиться.
— Вам вредно волноваться, Кирилл, прошу вас…
Руки у нее были мягкие, но холодные, как лед, и пальцы, когда она нечаянно коснулась его лба и щек, слегка дрожали. Кирилл закрыл глаза, он побоялся, что глаза его выдадут, — так это ее мягкое прикосновение и одновременно эта ледяная дрожь в пальцах на него подействовали. У него даже мелькнула мысль взять сейчас эти ее пальцы в свои руки и согреть их дыханием, но поскольку при закрытых глазах сделать это было трудно, а открыть их у него не хватало духу, он вдруг с мальчишеским капризом отворотил лицо к стене и голосом человека, которого никто и никогда в этой жизни не понимал и не поймет, простонал:
— Если бы вы только знали, Светлана Петровна…
— Что такое?
— Как все нескладно получилось. Обидно и жалко.
Потом добавил: — Ведь я люблю вас…
И опять вздрогнул, только на этот раз уже не от ее взгляда, а от звука собственного голоса: он хотел произнести это, последнее, тихо-тихо, почти одним движением губ, как бы только для себя, чтобы Светлана Петровна не услышала, а вышло — точно в колокол бухнул, не иначе, и получился перебор, и тогда, посчитав, что уж теперь-то терять ему больше нечего, все равно пропадать, порывисто повернул к ней полыхнувшее жаром лицо, упрямо выпятил вперед подбородок и с какой-то дразнящей обреченностью повторил:
— Люблю, Светлана Петровна, хоть убейте. Лучше бы уж «мессера» меня сбили…
Странно, но вывернув себя вот так перед ней наизнанку, по существу даже как бы против собственной воли, он вдруг почувствовал, что страшно ему от этого не стало, и стыдно тоже не было, а стало, наоборот, спокойнее и легче, как если бы он всю жизнь носил в себе какой-то тяжкий груз вроде неразорвавшейся бомбы, а сейчас от этого груза невольно освободился. Больше того, вместе с облегчением он почувствовал еще и что-то вроде гордости — надо же было когда-то это сказать, вот он и сказал. Правда, в глубине души, на самом ее донышке, он понимал, что сказал он это все-таки не вовремя — генерал лежит на госпитальной койке, да еще без сознания, — но ведь сказано это было не намеренно, а под впечатлением, притом из жалости, чтобы посочувствовать, так что и его понять тоже было надо. Словом, он сказал то, что сказал, и с него довольно, остальное его не касается, и он даже начал убеждать себя, что ему теперь будет совершенно безразлично даже то, как она отнесется к этим его словам: хлопнет дверью, закроет ли, наоборот, от стыда лицо руками или, может, оскорбительно промолчит — ему будет все равно, во всяком случае, он ничему не удивится. Но удивился и даже обиделся, хотя Светлана Петровна ни того, ни другого не сделала, и даже не сломала бровь от неожиданности либо возмущения. Выслушав это его отчаянное признание, она только как-то неловко подалась в его сторону, словно хотела проверить, как у него с температурой, затем откровенно внимательно, но спокойно, без напряжения, посмотрела ему прямо в глаза, правда, пожалуй, дольше, чем бы следовало, и ответила вдруг с необидной веселостью и в голосе, и во взгляде: