Бубырь посмеивался презрительно. Однако говорил вполголоса только со мной и с Володей. Был заметно смущен. Он небрежно сунул злополучную справку Марусе.
— Забирай свой документ, красуня. И на дальше завсегда запомни: от Бубыря ничего не сховаешь.
— Будь ты проклят, сучий сын! Зараза! Холера! Чтоб ты сдох, как жаба на болоте! Чтоб тебе за каждую мою слезу болячки на морде! Чтоб тебя чахотка душила, как ты меня душил! Гадючье семя! Бандит! Чтоб тебе очи повылазили! Чтоб ты своей кровью захлебнулся!
Маруся ругалась и плакала, не утирая больших, злых слез. Стоявший рядом парень хлопнул ее рукавицей по рту.
— А ну заткнись, паскуда цыганьска!
— Да чтоб вы все добра не видели, злодияки, воры, босяки проклятые! Чтоб вы все посдыхали, чтоб ваши матери себе очи выплакали на ваших поганых могилах!..
Бубырь насупился. И сказал негромко:
— А ну замолчи, стерва! Сейчас же. А то свяжем и сунем в холодную клопов и вшей кормить. Заткнись и чтоб я дыхания твоего не слышал.
Она мгновенно умолкла. Накрылась темным платком так, что и лица не стало видно. Я не заметил, как она потом ушла.
Обыск у Глущенко продолжался несколько часов. В клуне под большим ворохом плотно умятой соломы нашли бочки с пшеницей. Весь чердак был засыпан толстым слоем зерна, а сверху прикрыт сечкой и просто соломой. В клуне установили веялку, стали просеивать зерно, которое сгребали с чердака. Мы все работали. Кто вертел ручку веялки, кто таскал мешки. Хозяин ходил за нами бледный, молчаливый, безропотно услужливый. Хозяйка сидела на печи с дочкой, изредка постанывая и ойкая.
Бубырь под конец сказал нам:
— Глущенко мы карать не будем. Он сам не вредный, тихий дядько. То его жинка гетманит. Она ж и сыну ту Маруську присватала, знала, что посаг (приданое) богатый. Маруська единственная дочка. Ее батько, — по-уличному его Раком звали, — две мельницы имел, паровую молотилку, бугая и жеребца чистых пород. А детей — только Маруська; неплодный был куркуль. В селе говорили, что мать нагуляла ее от цыгана. И сама она в девках здорово гуляла. С дачником женатым в Полтаву ездила. Нелегко было ей жениха найти. Хотя давали за ней хорошего коня, корову с теленком и всякого барахла и грошей… А Петро взял ее, не глядючи, и в приймаки пошел; без отказу работал на тестя. Он тихий хлопец, вроде как его батько. Мы с ним еще в школе товарищевали. И в ЧОНе он со мной воевал. Я его агитировал, чтоб не лез в куркули, не брал Маруську. Не послушал ни меня, ни других. Мать слушал. Ну, и влюбленный был сильно. Через эту сучку и попал в ликвидацию класса… Но старого Глущенко не будем карать. Я ему нагрозил, наказал, чтоб еще пошукал у себя, где есть хлеб, а то пошлем в район в гепеу. И тогда уж значит Сибирь — Соловки. Он плакал, все обещал.
Бубырь в этот день говорил с нами больше, чем всегда. Ему было не по себе. Да и нам тоже. Ведь и я держал Марусю за руку, когда он, вцепившись ей в горло, выдавливал изо рта „документ“. Тогда я думал: бандитская шпионка… тайное донесение…
А потом было стыдно до тошноты. И сейчас вспоминать стыдно.
В Поповке хлебосдача подвигалась туго. Правда, каждый день на ссыпной пункт привозили то один, то два воза. Но процент выполнения плана еле-еле доползал до шестидесяти.
Неожиданно приехал секретарь харьковского обкома Терехов. Мы с Володей в тот день были заняты в дальнем кутке. И не видели его. Бубырь собрал общее собрание-митинг на площади перед сельсоветом. Терехов сказал речь. Собрание единогласно приняло резолюцию: „В ответ на призыв любимого вождя товарища Терехова…“[38]
Потом Терехов укатил в другое село ночевать. Велел доложить ему на следующий вечер, сколько хлеба привезут на ссыпной пункт. Но за весь день, как на зло, не привезли ни одного мешка.
Еще накануне пришла на пункт молодая баба и принесла „гузырь“ — килограмма полтора пшеницы.
— У нас тут на кутку вчера товарищ с Харькова говорил… Чернявый такой, в синем кожухе, и усы, как у того начальника из Москвы, який три года тому назад нам коров отдал (она притворялась, что не помнит фамилии Сталина). Цей чернявый говорил, що рабочие очень голодуют, що у ихних детей уже хлеба немае. То я и принесла, скильки намела. Остатнюю пшеницу. Хай вже мои дети одну макуху едять…
Хлопцы, рассказывавшие мне об этом, восхищенно злились:
— Вот чертова баба. Никого не боится. И с нас и с вас надсмехается. Принесла ту пару фунтов, как нищему на паперть. А вокруг дядьки стоят, молчат и радуются на то издевательство. Начальник ссыпного пункта взял гузырь. Жаль, не кинул ей в морду. Но сказал: „Вы, тетенька, если не принесете столько центнеров, сколько нужно, так потом долго плакать будете, этот фунтик вспоминаючи. Как поедете с детьми на Сибирь“. А она зыркнула в него оченятами, как ножами. И вроде со слезой: „Ой, так значит, за мое жито и меня же бито. Я ж от сердца принесла, все, что мала… А вы мне еще угрожаете“. И пошла, и пошла: „Я до самого Петровского дойду, до Калинина. Мы трудовые хлеборобы. Мы рабочим на помощь…“ Вот видите, как ваша агитация действует!