Он утверждал, что колхозы
Тогда я воспринимал эти рассуждения как пример диалектической проницательности. А когда писал и переписывал эти страницы, внезапно стало понятно: да ведь Сталина испугали именно те новые силы, которые пробуждала, могла пробудить коллективизация. Новые объединения крестьян — пусть поначалу и насильственные, искусственные — кое-где становились, могли стать по-настоящему самодеятельными.
Все оппозиции были подавлены, разогнаны по ссылкам и „политизоляторам“ (так называли дальние тюрьмы). Кулаки выселены.
Однако в „сдержанности крестьян“ он ощутил новую угрозу, тем более страшную, что ее носителями были уже не политические и не идеологические противники, не „классовые враги“, а миллионы по-новому организованных бедняков и середняков.
Ими руководили такие люди, как Чередниченко, Ващенко, Бубырь, сотни тысяч „низовых“ коммунистов, которые верили его словам, лозунгам, обещаниям, верили в программу, провозглашенную ЦК, безоговорочно ее поддерживали.
Но Сталин все больше опасался именно беззаветных, бескорыстных соратников, видел в них угрозу для режима, основанного на противоположности слова и дела. Торжественно возглашаемые идеологические принципы все явственней противоречили зигзагообразной „генеральной линии“ государственной политики.
Первоначально планы кооперирования сельского хозяйства и уставы колхозов предусматривали такие возможности общественной жизни в деревне, которые в известной мере были связаны с традициями старой русской общины и украинской „громады“. Эти возможности и традиции не противоречили и тем принципам Советов, которые провозглашались в 1917 году. Но были чужды сущности сталинского правления, которое уже становилось бюрократически-крепостническим самодержавием.
Борьба за хлеб и впрямь была борьбой политической. Независимо от того, насколько это сознавали ее рядовые и руководящие участники. Действительная самодеятельность в „новых формах организации“ крестьян испугала Сталина и его приспешников не меньше, чем их наследников четверть века спустя напугал чешский „социализм с человеческим лицом“.
Инстинкт властолюбца придавал аналитическую остроту ограниченной, доктринерски примитивной мысли Сталина и подсказывал ему достаточно эффективные приемы истолкования и „перетолковывания“ действительности.
В той речи он снова и снова повторял одни и те же обвинения против колхозников и „товарищей на местах“.
А в заключение твердил экстатически-исповедально: „…виноваты во всем только
(Монарх, возвеличивая единственность своего „я“, говорит о себе
Гипнотизирующе настойчивое повторение простых словосочетаний — постоянная особенность сталинских речей. Так же, как отчетливое катехизисное построение: вопрос — ответ, причина — следствие, посылка — вывод и нумерация тезисов: во-первых, во-вторых…
Прилежного ученика семинарии выдают и другие характерные свойства: интонация начетчика, монотонность псаломщика, инквизиторский стиль обличений — нападки на еретиков, отступников, грешников; чередование показной „кротости“ с фанатической истовостью; обязательные ссылки на „святых отцов“ — Маркса, Энгельса, Ленина и на „козни дьявола“ — зарубежных врагов, троцкистов, кулаков.
Однако его типичной семинаристской риторике присуще и некое индивидуальное своеобразие. Начинал он, как правило, с простых истин: обещание свободной торговли должно было повлиять на крестьян… Колхозники работают менее ревностно, чем единоличники и т. д. Настойчиво повторяя очевидную правду или правдоподобную полуправду, он постепенно подводил слушателей и читателей к лживым заключениям: в колхозы пролезли враги; местные власти ослеплены, растеряны, развращены либо стали прямыми, сознательными пособниками врагов и т. п.
И выводы он тоже повторял упрямо, надсадно, монотонно, как шаманское камлание. Оснащаемые ленинскими цитатами и сталинскими шуточками, заклинания возбуждали массовую паранойю, этакую организованную эпидемическую манию — психоз преследователей и преследуемых. Вскоре такие мании стали неотъемлемой особенностью нашего общественного бытия и повседневного быта.