Но он утверждал, что об этом
И мы не разговаривали.
Не только потому, что уже опасно было сомневаться и тем более опасно критиковать речи Сталина. И не только потому, что одной из страшных примет массового голода было ощущение бессилия, обреченности. (Еще за два-три года до этого, в начальную пору коллективизации, в иных местах бунтовали. Но к весне 1933 года деревня была смертельно парализована).
Мы не возражали, убежденные, что бедствие произошло не столько по вине партии и государства, сколько из-за неизбежных «объективных» обстоятельств, что голод вызван сопротивлением самоубийственно-несознательных крестьян, вражескими происками и неопытностью, слабостью низовых работников.
В той же речи Сталин торжественно обещал «сделать всех колхозников зажиточными».
После этого все докладчики, ораторы, газетчики, лекторы, пропагандисты на разные лады повторяли его обещания. Похвалы вождю и посулы грядущих колхозных благ звучали в те же дни, когда умирали сотни, тысячи голодающих. Эта уныло-монотонная разноголосица должна была заглушить стоны и плач. Прорывать страшное безмолвие смерти…
А наш Павел Петрович говорил не так, как все, а по-своему, и, как нам казалось, говорил откровенно, правдиво.
Кем же он был в действительности? Когда произошел в нем тот роковой «переход количества в качество», который все нараставшее число обманов и жестоких беззаконий, творимых для торжества революции, для блага социалистического отечества, превращал в привычную лживость, в слепое изуверство?
Когда именно бескорыстное стремление поддерживать Сталина, чтобы сохранить единство партии, чтобы предотвратить опасность троцкистского бонапартизма, чтобы оттеснить честолюбивых сановников и косных партийных «стариков», переросло в безоговорочную холопскую покорность новому самодержцу, кровожадному параноику?
Ответить на эти вопросы по-настоящему я не могу.
В его речах и статьях за 1928–29 годы, в которых он сурово честил оппозиционеров, ни разу не упоминается имя Сталина; в 1930 году он иногда его сочувственно цитировал. Но с 1932–33 года нарастали число и накал восторженных эпитетов, а в 1937 году уже звучали ритуальные молитвословия.
Когда я выздоровел, то ездил в подшефные села уже только в короткие командировки, на несколько дней, на неделю.
…Кисло-серое туманное утро. Снег еще не сошел. На темных соломенных крышах белесые пятна и полосы. По обе стороны улицы, вдоль тынов, вдоль хат лежит снег, посеревший, в синеватых оспинах и подтеках. А посередине улицы он перемешан с буро-желтой глинистой грязью, то подтаивающей, то подмерзающей. Колеи и вовсе темные, хотя по селу мало кто ездит.
Тащатся двое саней. Их валко тянут понурые ребристые клячи. Бредут трое возчиков. Поверх шапок навязаны, как башлыки, не то куски дерюги, не то бабьи платки. Грязно-рыжие кафтаны туго перепоясаны тряпичными жгутами. Шагают, медленно переставляя ноги, завернутые в мешковину.
В одних санях лежат два продолговатых куля, накрытые мешком и рогожей. Другие — пусты.
Они минуют слепые хаты; окна забиты или заставлены досками. В других окна целы, но двери распахнуты и обвисли. Видно, что никто не живет.
Подваливают к хате с дымящей трубой. Старший возчик стучит в окно.
— У вас е?
— Ни, слава Богу, нема…
У следующей хаты тот же вопрос. Тот же ответ. И еще у одной.
Подъехали к хатенке с облезшей штукатуркой и бездымной трубой.
— Прыська же вчора живая була…
— Була. А сегодня, бачь, не топить.
Молодой возчик, закутанный по-стариковски, идет в хату. Лошади тянутся к тыну. Грызут прутья. Парень возвращается.
— Ще дыхае. На печи лежит. Дал ей воды.
Минуют еще два двора.
Большая хата с чистыми, недавно беленными стенами. И солома на крыше светлая, едва начала темнеть.
— У вас е?
Из-за окна слабый, бесслезный женский голос.
— Е. Тато померлы цю ночь.
— То несить…
— Сил нема. Я ж одна с детьми.
Возчики переглядываются. Идут втроем. Выносят на мешке худое тело. Лицо закрыто полотенцем.
Женщина прилонилась к косяку. Обвисло накинутый платок, угасший взгляд. Медленно крестится.
Тело кладут на вторые сани. Накрывают. Еще один продолговатый куль.
За селом кладбище. На краю у леса — длинный ров, наполовину засыпанный землей и снегом — братская могила. Без креста.
Председатель сельсовета в городском пальто и в старой буденновке вертит ручку телефона. У стола несколько активистов. И шефы из города. Курят. Молчат.