Лес ни единым выстрелом не ответил бомбардировщикам. Стрельба по самолетам из винтовок уже после первых воздушных налетов и сопутствовавшего им отчаянного ружейного огня была решительно запрещена. Одни говорили, будто причиной тому служило стремление избежать демаскировки войск. Другие, махнув на подобные доводы, говорили, мол, сверху ты все равно как букашка на лопухе, а стрелять не следует потому, что ничего ты ему пулей не сделаешь, брюхо у него бронированное, да и патронов кот наплакал. Прибереги лучше на худой конец, когда фриц попрет на тебя собственной персоной. По мнению Эрвина, и это было не совсем верно. Установленным на турель «максимом» можно было бы иногда слегка попортить немецкие самолеты или хотя бы загнать их повыше. И патроны бы для этого нашлись. Но приказ есть приказ, и Эрвин знал по опыту многолетней службы лучше, чем кто другой, что возражать против него бессмысленно.
Запрет этот был придуман словно затем, чтобы заставить их до дна испить чашу горечи. Нет ничего тягостнее, чем беспомощное бездействие в минуты опасности. Даже самое пустяковое задание могло обрести в этот момент очевидный смысл — пусть это будет хотя бы подсчет разрывов!
Бомбардировщики сделали еще один круг, опустились пониже, сбросили несколько бомб уже и вовсе в опасной близости от дороги, затем все же повернули на юго-запад и скрылись. Эрвин поднялся, стряхнул с обмундирования песок и направился к штабной палатке. В ногах ощущалась удивительная легкость, будто им не терпелось пуститься в путь после долгого бездействия.
Когда он подошел к. штабной палатке, там собралось множество людей. Бойцы и офицеры столпились возле палатки. Зеленый брезент висел клочьями вокруг осколочных пробоин. Одна бомба упала метрах в пятидесяти, у свежей песчаной воронки валялись несколько вывернутых с корнями молоденьких сосенок. Но внимание людей было приковано вовсе не к воронке, они стояли к ней спиной.
Возле палатки лежал скрюченный сержант Куслапуу. Осмотревший его фельдшер застыл около неподвижного сержанта и оторопело отводил взгляд в сторону, будто это была его вина, что Куслапуу лежит в полной неподвижности. Два санитара взялись за носилки, на которых лежал раненый часовой. Боец тихо стонал, голова и левая рука его были перевязаны, и сквозь белую марлю все гуще проступали ярко- красные пятна крови.
Лишь спустя мгновение до сознания Эрвина дошло, что Куслапуу мертв. Поэтому он и остался лежать на земле, и фельдшер не перевязывает его, несмотря на то что левый бок мундира сержанта прямо-таки потемнел от крови. Куслапуу — и мертвый? Это не укладывалось в голове, это было столь же противоестественно, как если бы солнце повернуло вспять и пошло с запада на восток. И все же там лежал сержант, безмолвный и совершенно отстраненный от всего, беспомощный и непонятный в своем оцепенении.
Куслапуу исполнял обязанности начальника караула. Это и решило все. У караула даже во время воздушного налета нет возможности подыскать себе более безопасное место, часовой должен оставаться на посту. Это требовало выдержки. До сего времени на привалах в караул назначали старослужащих, они не теряли головы под бомбежкой и не забывали своих обязанностей.
Не теряли головы, думал Эрвин. Конечно, не теряли, они просто клали ее.
Теперь к погибшему подошел комиссар. Он подал знак все еще остолбенело стоявшему фельдшеру, и они перевернули Куслапуу на спину. Комиссар на какое-то время склонился над убитым, он уложил руки сержанта вдоль тела. Куслапуу словно бы пребывал по стойке «смирно». Лишь левая размозженная рука не удержалась в приданном ей положении и откинулась, вывернув вверх ладонь.
Это был первый убитый в дивизионе. Раненых они отправили в госпиталь уже несколько человек, и это тоже оставляло привкус горечи, ибо сами они за это время не смогли оказать врагу и малейшего сопротивления либо причинить ущерба, они только передвигались неведомыми путями. И все же ранение рано или поздно становилось преходящей бедой, в ней не было роковой необратимости. Смерть представляла собой нечто иное, у смерти не было никакого завтра, это было нечто безжалостное и окончательное. После смерти оставались только песок и тьма, — собственно, за нею не было вообще ничего, она была в тысячу раз ужаснее, чем просто темнота или просто покой.
Бойцы и офицеры стояли вокруг погибшего сержанта, не зная, в сущности, как вести себя возле мертвого. В мирное время на похоронах люди выражали сочувствие близким покойного, зажигали свечи, возлагали венки и цветы. Здесь не было цветов, свеч или близких, вернее, близкими были они все. Это было гораздо проще и страшнее. Отяжелевший от крови френч, окаменевшее лицо, повернутая кверху ладонью рука, которая еще не успела даже подернуться восковой желтизной. Ничего больше не осталось от человека, который всего лишь четверть часа тому назад был как все они, энергично вышагивал между палатками и отдавал громким голосом приказания подчиненным.
Сказать присутствующим было нечего.