А полкой выше, за стеклом был Юрин портрет. Лесов ждал, вот сейчас решалось.
Дармодехин за корешок вытянул один том, полистал, держа в руках, поставил обратно. Задвинул стекло, мельком оглядел другие полки, по увеличенной фотографии взглядом скользнул и направился к креслу. Но как за вспышкой выстрела не поспевает звук, так мысль не враз догнала его, не связалась со зрительным впечатлением. Обернулся. Снова подошел. Надел очки. И стоял, вглядываясь. Покивал, покивал головой:
— Он! Только молодой совсем. Я-то его другим знал. И шрама здесь нет на лице. Я еще спросил, шрам откуда, мол? Да так, грехи молодости. А шрам свежий, кожица розовая, рваный. И не видать, чтоб зашивали, вот что мне интересно стало. Следы швов, они не сразу сходят, а их, вроде, нет.
Глазам Лесова горячо стало. Боже мой, что же Юре вынести пришлось, если на этой фотографии он молодым показался. А она — предвоенная, несколько месяцев отделяет ее от того времени, когда этот человек видел Юру.
— Но мне так показалось, — говорил Дармодехин, — что-то неподъемное носил он в душе. Замечали, наверное, другой раз перед боем, вроде бы и не с чего, а люди самое откровенное рассказывают о себе. Не хочется совсем исчезнуть, а так хоть что-то кому-то в память западет. А он сидит, уставясь в свои мысли, окликнешь — не сразу узнает. Далеко где-то был, мыслью издалека возвращался. И еще не любил, чтоб сзади к нему подходили. Комиссар один раз — чего ему так вздумалось? — неслышно подошел со спины, так он его прикладом чуть не зашиб до смерти. С тех пор тот вовсе на него взъелся, глаз, мол, с него не спускай! Кто перед совестью чист, проверен, тому совершенно безразлично, хоть сзади, хоть спереди к нему подходи, хоть даже сбоку. Ну, думаю, если выйдем к своим, прорвемся, комиссар сдаст его в особый отдел. Я еще почему фамилию вашу запомнил: Лесовы у нас в городе были, богатые прасолы, дом кирпичный двухэтажный большой. Не из них случаем?
— Нет, купцов в нашем роду не было, — сказал Лесов.
— Вот и брата вашего я тоже спрашивал. А когда на прорыв пошли… Это уже октябрь месяц, немец под Москвой стоит, мы адресами обменялись: кто живой останется, должен сообщить. Он еще сказал, у меня брат только, больше никого на свете не осталось. Но меня сразу шарахнуло. Кто вынес, за кого бога молить?.. Полгода вообще не разговаривал, мычал только. Я и сейчас гляжу на человека или, скажем, на предмет какой-нибудь, вот оно, слово, на языке, а не могу вспомнить. Хоть плачь, хоть смейся.
Значит, в октябре еще Юра был жив.
— А после, — спросил Лесов, — после слышать не приходилось? Видеть кого-нибудь, кто с вами был?
— Нет. А тут вот недавно в больницу попал, сосед по палате читает книжку. Его вызвали на процедуру, он ее вот так вот положил раскрытую обложкой вверх. Дай, думаю, погляжу со скуки. На обложке — Лесов. Я — без внимания. Стал смотреть — посвящение брату. Тут только мне в голову и стукнуло. И опять же сомнение взяло: он, мол, автор своих книг, а я что такое? Эвон, мол, когда вспомнил, подумает, понадобилось что-то, вот и звонит…
— Что вы, что вы! — говорил Лесов, именно так и подумавший сразу.
— Да так уж она, жизнь, устроена.
Вошла Тамара:
— А я хочу звать вас к столу. Ты, может, все же свою жену представишь?
Гость тяжело подымался с кресла, и Лесов уловил то первое, главное, самое неподдельное впечатление, которое произвела на него Тамара, его глазами увидел ее. Не молодящаяся, не накрашенная (чуть только — губы), мать и бабушка, стояла Тамара в дверях в летнем платье-рогожке, в нарядном фартуке, а из-за фартука, лапками схватясь за него, выглядывала Томочка, их внучка, два быстрых, любопытных глаза. И это тоже была Тамара, часть ее неотделимая. «Какое хорошее, какое человеческое у нее лицо», — словно впервые за долгое время увидав, подумал Лесов с благодарной нежностью. И все ее сегодняшние хлопоты, и даже естественное женское желание понравиться — все это ради него. А вот внучка, обычно бойкая, не застенчивая, тут вдруг задичилась, когда гость поманил ее, спряталась за бабушку, чего-то испугавшись, потом вовсе убежала. И за стол не пошла.
— Она у нас дикая, не обращайте внимания, — говорила Тамара. И накрыла внучке на кухне, и та в обществе кошки Мурки прекрасно там чувствовала себя.
— Надо бы первую — за хозяйку, — пухлая рука Дармодехина, в которой он держал стопку, дрожала, водка едва не расплескивалась. — Но, — и вздохнул, — помянем.
Пьянел он быстро, и, когда Тамара внесла горячее — тушеное мясо с грибами, — он уже не разбирал, что ест. Все летнее, свежее, пахнущее летом, — помидоры, огурцы, молодая картошка с укропом — все перемешанной кашей лежало на тарелке, и вместе с селедкой, икрой кабачковой он вилкой подгребал это в рот.
— Такую победу просрали! — говорил он с надрывом. — Столько народу положить и все просрать!
И увидел Тамару, ставившую блюдо на стол: