Нечасто приезжал он проведать родные могилки. Первый раз еще в шинели, в сапогах стоял он над снежным покоем, каркали в зимнем небе потревоженные вороны, и, глядя на снежные холмики, он сказал: «Я вернулся». И еще сказал: «Мы победили».
Потом приезжал год спустя, когда уцелевшие жители стали возвращаться в город: хотел разузнать про Юру. Потом еще как-то, но все реже, реже. И, наконец, привез на могилы два огромных камня, две плиты, высеченные из розового гранита, с поднятыми наклонно изголовьями.
В ту пору заказать их здесь было невозможно, заказал в Москве, а оттуда доставить не легче, лежать бы им долго, если бы не помог директор «Мосфильма». Шла машина с декорациями на съемки, получался крюк около трехсот километров, он оплатил по счету в бухгалтерии и, загрузившись с вечера, навалив сверху декорации, тронулись с шофером в путь по холодку, в пятом часу утра. А два каменщика вылетели позже самолетом.
Уже невдалеке от города остановились у колодца: долить закипавший радиатор. Пожилая крестьянка переливала из деревянной бадьи воду в ведра. «Ай стройка какая началась? Все гонють, гонють машины в ту сторону». Он сказал, что нет, мол, едут они по своему делу. «Вот так и в войну погнали, погнали, потом он пришел…» И в глазах ее, смотревших на неостывшую машину, — тревога давних времен, многих поколений. До конца дней не исчезает она у тех, кто пережил войну.
Долили радиатор, напились ледяной колодезной воды, а она все стояла, не брала ведра в жилистые руки, взглядом проводила их.
Солнце красное хорошо садилось за домами, когда они приехали наконец. Каменщики, соскучившись ждать, сидели у кладбищенской ограды, подперев ее спинами, курили, поглядывали на тучки легкие и облака, невесомо повисли они выше солнца, чтобы долго еще пылать, когда оно скроется за горизонтом. День обещал быть жарким.
Разгрузили машину, спустив камни по доскам, с вечера примерились к работе и уже в темноте развели у ограды костерок: ужинать. Шофер лег в кабине, они трое — вокруг остывающей золы. В недоступной небесной выси нырял, нырял средь облаков молодой, недавно народившийся месяц, еще ни разу не обмытый дождями, и Лесов смотрел на него с земли, думал. Потом встал. Кладбищенские ворота были открыты. Среди старых деревьев блестели черные гранитные памятники, и синеватое в свете месяца видение сопровождало его, то скрываясь за деревьями, то возникая. Смутно припомнилась давняя история: юная дева, несчастливая любовь… Безутешные родители поставили этот мраморный памятник на могиле: ангелоподобное лицо, белое одеяние складками, крошечные босые ступни. В эту войну памятник посекло осколками, отбило руки, голову… Наверное, это — так: кончают жизнь не из-за мировых проблем, а из-за любви. Но сколько жизней осталось по полям, кому и любить-то не выпало. Идут бабы с девчонками в лес по ягоды, а из-под кочки моховой глядит на них череп почернелый. Ягода здесь гуще растет, крупная, сладкая.
Лесову не хотелось смотреть завтра, как будут разрушать то, что уцелело от могил. При нем каменщик постучал носком сапога, ковырнул ломиком, и пласт цементной облицовки отвалился, кирпич, напитавшийся влагой, был, как сыпучий песок. Но доску мраморную, наклонно стоящую в изголовье, с которой дожди и время смыли надпись, он положит под гранитную плиту. Там было выбито: «От любящих жены и сыновей». Не осталось любящих.
Присев на краешек чьей-то могилы, он закурил. Как живая, стояла мама перед глазами. Чудные ее волосы, влажное сияние ясных глаз. То, что в земле, он не должен видеть. Он сидел, курил, думал. Неужели отец знал, что настает страшное время, когда за право быть и оставаться рабом люди будут сражаться с той же страстью и убежденностью, с какой сражаются за свободу? И будут счастьем считать и славить свою неволю и того, кто стал на них сапогом. Или уже тогда все это начиналось и было видно, и он имел смелость не обманываться, когда столько мудрых предпочли спасительную слепоту?
А они рождались на свет уже слепыми, будто не было до них истории человечества, тысячелетия мелькнули, как дни, и вот теперь только началось главное. С этим и росли, об одном жалея, что революция без них совершилась, не успели, поздно родились.
Как-то в Польше, на одном из фестивалей, познакомился Лесов с молодой женщиной. Красива, умна, как бес, писала искрометные юмористические рассказы. Она говорила: «У нас, поляков, шампанское в крови». И целуя ее руку, а потом — в ладонь, по глазам прочтя, что многое ему будет позволено, увидел вдруг синий из многих цифр номер, выколотый на ее руке. Она пережила Освенцим. Но, казалось, за все, что у нее отнято, хотела вдвойне получить все мыслимые радости жизни. И вдруг, примерно год спустя, он узнает: покончила с собой, оставив записку: «Если люди могли один раз это совершить, они не забудут, они все это совершат вновь».