В половине двенадцатого, за ручку катя по ковровой дорожке английскую, очень поместительную сумку, куда масса всего влезает, Маша прошла по вагону СВ, привычно сопровождаемая мужскими взглядами. В ее купе сидел молодой полковник. Он почтительно встал. Маша поздоровалась, улыбнувшись, поставила сумку и прошла дальше по вагону. В предпоследнем купе, будто затиснутая в угол, сидела старушка, с презрением и ужасом смотрела на стоявшего перед ней парня спортивного вида, одна спина чего стоила. Он причесывался щеткой, сдувал волосы на пол и вновь причесывался.
— Вы не согласились бы перейти ко мне? — спросила Маша старушку. — Мой попутчик охотно перейдет в мужское общество.
Молодой полковник с большой неохотой собрал вещи, старушка уже стояла в дверях. Она оказалась на редкость словоохотливой, но Маша достала халат, тапочки, разделась при синем ночнике и легла. Простыни были льняные, в полоску, чистые, одеяло верблюжье: в «Стреле» еще сохранялись остатки былых удобств. Маша укрылась одной простыней: было жарковато.
Разумеется, ни на какой обед с подругой она не пошла, осталась ждать его. И теперь под мягкое покачивание рессор, лежа с закрытыми глазами, она думала. Это ничего, что он не пришел, он хотел прийти, рука его все ей сказала. Просто не смог пока еще переступить, хотел и не смог, потому что это не мимолетно ни для него, ни для нее. И, ласково потершись щекой о подушку, которая немного пахла мылом, она улыбнулась, засыпая.
— Закурить дай, — сказал тот, что был выше ростом. Оба они загораживали дорогу. Лесов понял: вырубать первым надо вот этого длинного, он — главный. Но в руках был только букет цветов.
— Не курю.
И ничего поблизости: ни палки, ни камня. И не защищена спина, вот что хуже всего.
— Не куришь, а зачем сигареты брал?
Светлые глаза глядели холодно, а в глубине их посвечивала жестокая радость.
Бить надо по глазам, шипами хлестнуть. Другого — ногой. И тут вдруг почувствовал опасность со спины. Он не успел отклониться, удар колокола раздался в мозгу. Последней мыслью было: «Глупо! Как глупо!..».
Его ударили трубой по затылку. Когда волоком оттаскивали через кусты, сознание вернулось, новый удар погасил его. Бесчувственного, они убивали его втроем. Разбегаясь, для верности еще раз ударили трубой по голове.
Очнулся он от боли, когда клали на носилки, услышал над собой:
— Как разделали, сволочи. Живого места нет.
И пока везли, трясли, сознание то возвращалось, то проваливалось. Сквозь красный туман смутно различил одним глазом что-то белое, наклонившееся над ним. И коснеющим языком, будто выходя из-под наркоза, попросил:
— Же-не по-зво-ни-те…
Собрав всю волю в комок, не давая сознанию вновь провалиться, шевелил онемевшими губами, цифра за цифрой повторял номер телефона. Услышал:
— Поняла. Позвоню.
И, как облегчение, принял беспамятство.
Никогда в жизни Дима не сможет уже забыть, как в морге, среди голых тел, отыскивал отца. Мать и Дашу он не пустил сюда. Он узнал отца по синей татуировке на плече, лицо в корке запекшейся крови было неузнаваемо.
Отец рассказывал, когда спасали челюскинцев, все ребята во дворе мечтали стать летчиками. И он тоже выколол себе этот синий самолетик. Не раз собирался его свести, но так и не собрался.
После похорон и нешумных поминок Даша с дочерью переехала к матери. Но даже к внучке Тамара стала какая-то безразличная, ничто в жизни не задевало ее. Тихая, отрешенная, бродила она по дому, а то просто лежала на его диване, накрыв голову темным платком. Запах мокрых хризантем, сырой могильной глины преследовал ее повсюду.
Почему-то Саша снился ей молодым. Вот стоит он рядом с коляской, заглядывает в нее, и такая хорошая у него улыбка. Там, в коляске, весь в кружевах у лица — Дима. Ранний май, деревья почти голые, только-только пустили первые листочки, а он — в шерстяной гимнастерке, в галифе, в сапогах, с орденскими планками на груди. Странно, когда Дима родился, уже ни гимнастерки, ни галифе не было, протерлись, но он попросил сохранить их. Как-то, разбирая вещи, она увидела и поразилась, какие они узкие, маленькие, словно на подростка.
Он очень хотел сына, и вот стоит рядом с коляской, свесив над ней чуб, ждет ее. Сейчас она выйдет, вместе они пойдут в парк, но коляску он будет катить сам. И она засмотрелась на них в окно сверху, и даже во сне сердцу было радостно.
Среди дня он выходил к ней из двери, из шкафа с книгами, из угла, бесплотный, незримый для всех. Он выходил, и она разговаривала с ним.
Однажды, услышав, Даша заглянула в испуге:
— Мама, с кем ты говоришь?
Она сидела на диване, молча опустив голову.
— Ты только что говорила. С кем?
— С папой, — сказала Тамара спокойно и посмотрела на дочь, испугав ее.
— Мама, милая, ты сходишь с ума!
— Никогда больше не мешай мне. Пожалуйста, не мешай.