Но однажды произошло событие, которое в моих отношениях с зятем, как принято говорить, поставило точку. Зять жаден, и жадность благословила его на этот поступок. Всему виной мои дневниковые записи. Я вышел в отставку в шестьдесят пять. Род занятий у меня любопытный — я, как вы знаете, технарь. Правда, мои инженерные способности пришлось проявлять на другом, как сейчас модно говорить, на невидимом, фронте. Нет, не жалею. Я прожил удивительную жизнь. Вести дневники нашему брату запрещалось. А знаете, как иногда хочется выговориться… Много лет спустя мое служебное положение изменилось, и я отдался захватившей меня страсти полностью. Мне нравилось вспоминать. Мои записи трудно назвать дневниками, они составлялись по памяти, когда временной отрыв от прошедших событий был достаточно велик. Это получалось помимо моей воли: я уже не мог ограничиться хроникой фактов: что-то осмысливалось, что-то упускалось, как ненужное. Надоумил меня делать подобные записи один мой старый знакомый. Кстати, известный нынче журналист. По профессии-то он сродни вам — медик. Почему уж он оставил свой профессиональный цех? Впрочем, советы свои он давал мне еще в те времена, когда пребывал в своем изначальном качестве — медицинском. Он сказал, что есть люди, которые не могут без исповеди. Для них это как переливание крови, действует исцеляюще. А еще он сказал, что человеческая душа, сознание уподоблены замкнутому сосуду с тонкими стенками, способному вместить определенное количество информации, и что эмоциональная насыщенность этой информации и есть реальная угроза. Меняется давление на человеческую душу, она может не выдержать. Его путаные объяснения меня насторожили. Я стал вести записи. Исповедоваться, чтобы исцелиться. Потом привык.
Писал и складывал: дни в месяцы, месяцы в годы, годы в прожитую жизнь. Моя жизнь уместилась в трех ящиках в потетрадном исчислении. Однажды мне захотелось взвесить эти ящики. Моя жизнь в ящичном пересчете весила тридцать два килограмма. Если бы меня спросили, зачем я так дотошно восстанавливал на бумаге каждый год прожитой жизни, я бы замешкался с ответом. Никакой конкретной цели я не имел. Скорее всего меня тяготило многолетнее молчание. Желание высказаться накапливалось годами. Когда я писал дневники, я получал безраздельное право говорить. Они убийственно субъективны. Наверное, так и должно быть. Их писал один человек.
И вообще учтите: поистине ценно лишь то, что по-настоящему субъективно.
Мой друг не обманул меня. Чистые тетрадные страницы, на которые я выплескивал самого себя, лечили мой мозг, врачевали душу. Пропали ночные кошмары, я стал увереннее в себе, спокойнее. Я привык к своему исповедальному оброку и волновался, когда прожитый день лишал меня этой повинности. Я втянулся. Существует некая формула бытия: «За все в этой жизни надо платить». Суровый закон диалектики. Я никому не показывал своих записей, лишь оказавшись среди друзей, обращался к ним, если возникала необходимость что-либо вспомнить или уточнить. Друзья смеялись всякий раз, когда я лез в ящик стола за поминальником, так они называли мою клеенчатую тетрадь.
Странный телефонный звонок случился осенью. Юрист слыл человеком энергичным и ждать не умел. Он предложил встретиться, заметив при этом, что дело неотложное и промедления не терпит. Я был застигнут врасплох, недоумевал, почему столь важный разговор мы не можем провести у нас дома. И с какой стати я, пожилой человек, должен ехать в ресторан «Прагу». Юрист хмыкнул, сказал, что мне полезно развеяться, назвал время встречи и повесил трубку. Я не знал, что и подумать. Дочери дома не оказалось, а значит, не было никакой возможности что-либо прояснить и кому-либо высказать свое возмущение. В расстроенных чувствах я вызвал машину и поехал в ресторан. Оставалась смутная надежда, что дочь окажется тоже там. Это меня несколько успокоило.
Следует отдать моему зятю должное — он умел озадачивать. Я напрасно волновался. Ни слова о дочери, их отношениях. Его интересовали мои записи. Я так растерялся, что даже не спросил его, откуда он знает об их существовании. И вообще я не понимал, зачем ему мои записи, какую цену может представлять бестолковый семейный архив.
Он мне не поверил, ему почему-то казалось, что я что-то недоговариваю, на самом деле все обстоит иначе. Он говорил о моей профессии, о моих орденах. Я пробовал его разубедить. Война — это так понятно, так объяснимо.
— Ну а после, после войны, — наседал он. Ему говорили авторитетные люди. Он не понимал моего упорства. Он суеверный человек, но раз уж так получилось, он не считает для себя возможным скрывать истину. Да, он пишет, точнее пробует писать. Он бы никогда не осмелился начать этот разговор, если бы не его книга. Уже есть верстка.