— Посмотрите на меня! Посмотрите на убывающую луну! Ее могущество уходит, как уходит и могущество богов. Их эра заканчивается! Возможно мы, ты, ты, ты и ты.
Она беспорядочно указывала на безликих девочек, кружась на месте.
— И ты, и ты, ты тоже — вы все умрете. Нет, нет, не возможно вы умрете, а невозможно, чтобы вы дожили до рассвета. Но из ваших действий сложится новый день. Помните об этом.
Разумеется, Лайзбет промывала им мозги. Правила всегда были одни и те же: повторяй разными словами то же самое снова и снова, пока это не станет программой.
Смерть была программой Бримстоуна.
Ритм голоса Лайзбет был неуловим для Грайс, но его улавливали девочки, будто их слух был острее, чем ее, будто они во всем от нее отличались. Они начали танцевать.
Их движения были нервными, резкими, совершенно некрасивыми. Никогда прежде Грайс не видела подобного танца. Лайзбет говорила и говорила, и ее словам вторили их тела, будто только так немые девочки говорили с ней. Это были девочки-хакеры, девочки-убийцы, девочки-самоубийцы, девочки-жрицы, но ни у кого из них не было лица и голоса, и Грайс не знала, чем они отличаются, кроме комплекции и роста. Их движения были совершенно одинаковыми, и Грайс понятия не имела, что привело в Бримстоун каждую из них.
Одно было ясно — они не боялись смерти. Даже странно, ведь вокруг страха смерти строилась вся человеческая культура. Во всех страхах скрывался он, и все страхи им прикрывались. А эти девочки были исключены ото всюду. Не воины, скорее шаманы.
Лайзбет кричала о том, кто они такие. И это было самым главным, они были — люди. Они были те, кто живет и умирает, и те, кто пожинает плоды земли. Слова из "Книг восходов и закатов" роились в голове, маленькими насекомыми выскакивали фразы.
"И люди, что придут за вами, будут слабые люди, но вы — сильны."
"Но однажды вы вернетесь, и будете напоены кровью сполна."
"И взойдут семена, что посеяли свободолюбцы, и будет их наградой серп."
Они знали все это. Каждая, до последней, а были среди них, если судить по росту, и почти дети — знали. Они пришли сюда разными дорогами, в подпольную организацию в заброшенном лагере — нищую-нищую, всеми отвергнутую.
И они были готовы. Сердце Грайс наполнилось огнем, который больно ее опалял. Девочки двигались, как огромные насекомые, резко, прерывисто, под голос Лайзбет и дрожь огня. Они были неопалимы, а Грайс — горела. Она не стала одной из них, и Ноар со всем его протестом — не стал. Не стала Маделин. Они были по другую сторону, и Грайс несла в себе семя погибели этих диких девочек. Они были по другую сторону, и Грайс не верила, что она — умрет. Умрут — они.
Так было и так будет всегда, мир устроен так, и эти девочки, сколько их здесь — тридцать или сорок — умирающие, белые цветы, лилии, оставленные у гроба. Все кончено, все решено для них.
Грайс почувствовала жалость к ним. Ее и Маделин выгнали в центр круга. Трое девочек держали Грайс, которая вряд ли могла и двум дать отпор. Они подвели ее к огню, и Грайс думала о том, как ей жалко этих глупышек, этих сильных, смелых людей, которые умрут совершенно зря. Она улыбнулась одной из девочек и получила болезненный удар между ребер.
Маделин только держали. Она смотрела с любопытством и безо всякой жалости. И Грайс не понимала, почему она не жалеет их — они ведь умрут. Все так просто, их скоро не будет. Для них уже приготовлен серп. И он срежет их, как мама срезала цветы в саду. И они упадут, как цветы падали в мамину корзину, а потом ими украсят дом. Грайс заплакала.
— Страшно? — спросила Лайзбет.
Какие глупости. Грайс не было страшно — совсем-совсем. Она чувствовала огромный, болезненный ком в груди, будто там вращались железные штыри. Это была жалость.
Она была горяча, как огонь, к которому поднесли руки Грайс. Она почувствовала запах паленой плоти прежде боли. Она — богиня для них, они были бы рады ее сжечь, но она нужна им. Они ее только помучают.
Грайс закричала, боль проникла даже в кости вместе с огнем. Ее руки горели, она видела, за золотой завесой огня, как плавится ее кожа, слышала, за его ревом, треск плоти и чувствовала ее запах. Почти не неприятно, можно считать, что здесь готовят жаркое. Слезы лились сами по себе, и крик будто тоже был — сам по себе. Боль не отрезвляла, а пьянила, и Грайс чувствовала, что упадет — прямо сейчас. Но ее держали, и держали еще долго, ничто не заканчивалось.
Грайс думала — у ребенка под ее сердцем еще не бьется его собственное сердце, оно не может остановиться.
И никогда не остановится, такова его природа.
Грайс кричала, громко, отчаянно, и ей было радостно, что Маделин рядом. Но она не ощутила ненависти, горячая жалость жгла ее вместе с огнем. Ее оттолкнули на траву, боль была такой, что все потемнело, даже костер.
Грайс открыла глаза, когда ее пнули, как собаку. Она снова улыбнулась, а потом посмотрела на свои руки. Обугленные, тошнотворно пахнущие кости. Кости и только. Ее руки превратились в кости, она была устроена, как и всякий другой человек. Они не двигались, Грайс даже плечом повести не могла без страшной боли.