Маленькая фея. Вот что я подумала, когда увидела ее силуэт в дверном проеме. Она была хрупкой, как птичка. Меня сразу пленили ее глаза, светлые и прозрачные, как небо Прованса, с морщинками-лучиками от улыбки. Она поздоровалась со мной, и мне понравилось, как она произносит мое имя своим хриплым, прокуренным голосом, перекатывая его в горле. Я вошла в студию, первый этаж выходил окнами в садик, где росли деревья. «Вы же совершенно продрогли! Дать вам свитер?» Я скромно отказалась. Много месяцев спустя я, в свою очередь, прислала ей теплую накидку, которую она так и не успела поносить.
Мы сидели напротив друг друга, передо мной дымилась чашка горячего кофе из кофемашины «Неспрессо». Понадобилась моя помощь; погодите, капсулу вот сюда, вот, готово, – обычно этим занимался ее муж. «Когда Оливье нет дома, я ничего не пью, ничего не ем. Мне на это наплевать». У меня, вероятно, был удивленный вид, и она пояснила: «Я ничего не умею делать на кухне. Моя мать всегда запрещала мне прикасаться к плите и швабре. Но это вы уже знаете». Она мотнула головой в сторону рукописи. Я улыбнулась. Выпила кофе.
Дождь барабанил в окна. Внутри было хорошо – теплый свет, мягкие, спокойные цвета. Эвелин закурила. «Вам не мешает дым?» Это «вы» исчезло очень быстро. Да и дым мне не мешал. Я не курю, но мне нравятся курильщики. Она засмеялась. Начала перелистывать рукопись, просматривая мои записи на полях. Удивленно покачала головой: «Вы немало потрудились».
Я видела коричневые пятна на ее руках, незаметные созвездия времени. Она носила свой возраст, как просторное платье. Он ее не стеснял. За ее почти семидесятилетним обликом проступали золотистые волосы, белая, как снег, кожа, слегка тронутая солнцем, лукавая улыбка – вечные приметы юности.
Мы разговаривали три часа подряд. О рукописи, о ее матери, о месте женщин в обществе, о зле, которое причиняют нам религии, о мужчинах, о сексе, о литературе. Ее улыбка на мгновение омрачалась тенью, ее взгляд устремлялся в пространство, но тут же вновь возвращался ко мне; она казалась мне очень красивой. По молчаливому соглашению мы обошлись без преамбул. Может быть, мы обе чувствовали, что времени не хватает, а может быть, это была такая таинственная и изящная форма взаимного признания: сходные вкусы, сходное мнение по поводу самых главных вещей, невозможность поступить иначе. Некоторые встречи нам предназначены, предопределены всем течением жизни. Они, как мне ни сложно написать это слово, поскольку ни я, ни она больше не верим в Бога, предначертаны где-то там, в неизвестности. Наш час пришел, час выхода на связь, час взаимопонимания, воспоминания о котором всегда приносят мне радость, час рождения дружбы, столь же сильной, сколь краткой, всеобъемлющей, которой до лампочки сорок семь лет, разделяющих нас.
Эвелин хотела рассказать о своей матери и через ее историю поведать свою. Увлекательную историю, охватывающую шестьдесят лет политической жизни, сражений, любви и драм, – с какой-то стороны портрет Франции: страны колоний и революций, страны освобождения женщин. Текст тяготел попеременно то к автобиографической повести, то к мемуарам. Мы единогласно решили: нужно сделать из него роман. Не стремиться к биографической точности, а следовать романической достоверности характеров и судеб. Разрешить себе изменить имена, дать волю воображению, углубить описания чувств и переживаний. Делать из этого цельное произведение. Эвелин захлопала в ладоши. Вместе у нас получится.
Мы писали друг другу почти каждый день. Она жила на юге, но это было не так уж далеко. Когда она приезжала в Париж, мы встречались в маленькой квартирке-коконе, работали среди бутылок и пепельниц, я слушала ее, улыбалась в ответ на ее улыбку, огорчалась ее огорчениям, смеялась вместе с ней – потом наступал час ужина, и разговор продолжался в ресторане, словно и не прерываясь, и снова бокал, и снова сигарета. Я была счастлива.
Все закончилось в один февральский четверг. Она была уже несколько дней в больнице, в тяжелом состоянии – еще одно испытание для нее, и без того преодолевшей столько всего. «Ты самая сильная» – вот последние слова, которые я ей написала. И это была правда. Но когда я увидела имя Оливье, определившееся на экране моего телефона, я сразу все поняла. Катастрофа. Я повесила трубку и разрыдалась.
Вокруг меня жизнь текла, как обычно, – на улице, в моем кабинете на площади Италии, – и это было невыразимо жестоко и безумно странно. Я не хотела видеть этих людей, бегущих по своим делам, эти отвратительно гудящие машины, эти мейлы, сыплющиеся на мою почту. Вспомнились слова друга-писателя: «Смерть, эта бездарная стерва…». От них лучше не стало. Гнев заливал мозг алой волной. Вернуться назад. Чего бы мне это ни стоило.