Это был кошмарный год, к концу которого вызванная ленинградским самолетным процессом волна человеческого негодования захлестнула наконец Кремль. Оказавшись перед реальной угрозой полной изоляции, власти были вынуждены отступить и разрешить эмиграцию. В первый раз они признали за нами человеческое право — право покинуть навсегда свою страну. Прорвало 53-летний гнойник, потому что впервые мир нашел в себе силы потребовать от кремлевских ублюдков, что признано всем миром как человеческое право, — потребовать без всяких скидок и оговорок. Рассказывайте теперь про тайную дипломатию!
Никогда не забуду я трагедии исхода, когда пожилые, солидные люди, обросшие чинами и регалиями, вдруг теряли свою солидность и точно полувековая шелуха сваливалась с них. Куда девалась вся их советскость, все громкие слова, сказанные на собраниях? Они бегали на проводы отъезжающих, пели давно забытые песни того народа, принадлежность к которому тщательно скрывали всю жизнь. Они бросали насиженные места, нажитое добро и с трудом приобретенные выгодные знакомства. Откуда взялась смелость? Они осаждали приемные высоких инстанций, устраивали там коллективные голодовки и ТРЕБОВАЛИ — может быть, впервые в жизни. А угрюмые советские чиновники выполняли требования — тоже, наверно, в первый раз — и мысленно перебирали свою родословную: кто знает?
Они заваливали нас петициями, документами, просьбами. Их выпускали так быстро, что они не успевали обзавестись ни связями, ни каналами, и мы охотно предоставляли свои. Их проблема давно была нашей проблемой — одной из наших проблем. У нас их оставалось еще очень много, этих проблем, и, когда некоторые из отъезжавших друзей говорили, что в беседах с ними власти просили передать мне предложение уехать, я мог только плечами пожать. У меня оставалась еще и собственная проблема — та, из-за которой я был согласен еще раз попасть в тюрьму.
А жить оставалось уже совсем мало — считанные дни. Только одно было неясно — возьмут меня до партийного съезда или после. Скорее все-таки до. Вновь был март, полный гулких звуков, текло с крыш, хрустели под ногами колотые льдышки, но не было времени бродить по арбатским переулкам. В осажденной, предсъездовской Москве ни дня, ни ночи больше не существовало. Каждый документ, каждое сообщение, посланное в эти дни, могло оказаться последним, а столько еще всего не окончено! Шел последний бой, когда уже ничего и никого не жалко, словно все внутри выгорело. Впереди ждала немота. И когда меня наконец взяли, я почувствовал невероятное облегчение, точно гора с плеч. Долго, блаженно отсыпался в Лефортове — наверное, целую неделю. Господи, как хорошо все-таки, когда ничто больше от тебя не зависит!
Еще я радовался, что успел купить своим собаку — маленького пушистого щенка кавказской овчарки. Со временем он у них будет огромный и лохматый.
— Погоди, погоди, я тебе сейчас всю смету посчитаю. Кирпич 40 рублей за тысячу, цемент самый лучший — 30 рублей за пятьдесят килограммов. Сколько у тебя кубометров кладки? Да ведь еще и земляные работы учесть надо. Ну, это, положим, экскаваторщику дать тридцатку, все сделает в лучшем виде. Нет, так не пойдет, слишком дорого. Лучше всего купить материалы налево — дешевле выйдет. Особенно у военно-строительной части. У них учета никакого, торгуют направо-налево.
Тут уж я запротестовал. Налево мне никак нельзя — КГБ сразу прицепится. При моем положении нужно, чтобы все было законно, комар носа не подточил.
Мой сокамерник, Иван Иваныч Трофимов, бывший начальник СМУ, а ныне камерный наседка, тоскует по своей строительной профессии. Не хватает ему деловой активности: совещаний, обсуждения смет и проектов. С утра он сам не свой: то скрипит протезом по камере взад и вперед, то принимается объяснять мне про какие-то железобетонные балки. Вчера углядел, что я черчу свой замок: лесенки, башенки, переходы, — попросил полюбоваться и полночи считал что-то на клочке бумаги. Составлял смету. Теперь он разбирается в замке не хуже меня, высчитывает нагрузку на опорные конструкции, и по утрам мы спорим, какой марки цемент я должен доставать.
— Эх, за пять месяцев все бы построил, даже, может, и скорее, — тосковал он.
Большую часть времени я читал. В Лефортове удивительная библиотека: все книги, что конфисковывались у «врагов народа» за полвека, видно, стеклись сюда. По всей стране «чистили» библиотеки, жгли «вредные» книги — здесь же все сохранилось, как в оазисе. Никому не приходило в голову чистить библиотеку тюрьмы КГБ — кто хочет быть святее Римского папы? Дореволюционные академические издания Пушкина и Гоголя, А.К.Толстого и Лермонтова, Гамсун и Метерлинк, Марсель Пруст и Замятин. Спросите лучше, чего здесь нет.
Книги сохранились прекрасно, только почти все страницы в штампах. «Внутренняя тюрьма ГУГБ НКВД» — довоенный штамп. «Следственный изолятор КГБ при СМ СССР» — современный штамп. И крупно, столбиком, во всю страницу: