Читаем И время ответит… полностью

Господи! Если сейчас на трамвай, на восьмерку — через двадцать минут будешь дома — с мамой, с ребятами. Несколько улиц отделяет их от меня. Это же чудовищно, это же противоестественно! Как смеют меня силой удерживать здесь! Запереть на замок, как животное, как собаку! Как они смеют, за что? Что я им сделала?

И снова идут дни за днями, и снова я пишу страстные послания — кому их передают?..

«Это чудовищно, — пишу я. — Вы еще не знаете, виновна ли я, а уже наказываете так, как наказывают убийц или Бог знает каких преступников. Я сижу в одиночном заключении, одна, без книг. Каждый день, как год. Я с ума схожу, а ведь я не совершала никаких преступлений! Моя мать тоже сходит с ума от беспокойства — это же бесчеловечно!»

Нет, мои заявления все-таки куда-то передаются.

Однажды открывается дверь и мне дают чистый лист бумаги, ручку и чернила:

— Выпишите книги.

Книги! Боже мой, какое счастье! Я спасена, я не сойду с ума!

— Сколько?

— Тсс-с-с-сс!

Ну ладно, выпишу побольше, кто знает, что у них там есть! И я начинаю писать помельче, чтобы поместилось побольше. Пишу все, что приходит на память, начиная от «Войны и мира» и «Саги о Форсайтах» до Есенина и Блока. Тороплюсь, (как бы не отобрали бумагу!). Ромен Ролан, Сервантес, Золя, Флобер, Вальтер Скотт, Марк Твен, Джек Лондон. И еще, и еще, скорей, пока лист не записан кругом. Уж что-нибудь из этого, наверное, найдется!

Проходит день, два, а книг все нет. И я опять прихожу в отчаяние, опять ни о чем не могу думать, только жду и жду — когда же?! Выкуриваю, теперь уже с наслаждением, все свои одиннадцать папирос до обеда, хотя каждый день даю себе слово растянуть до вечера. Я чувствую, что больше не могу, просто не могу. Остается лечь и умереть.

Но вот, в один прекрасный день скрежещет мой проклятый замок, дверь открывается и входит человек, нагруженный книгами. Он несет их осторожно, на вытянутых руках, придерживая стопку подбородком. Нет, не стопку — целую башню книг!

Первый раз за все время я заревела. Заплакала от счастья. Я готова была перецеловать каждый корешок, каждую страницу!

Дрожащими руками я перебирала их, узнавала, как старых, добрых, испытанных друзей. Я буду читать, перечитывать свое любимое, и остановившееся время, и звенящая тишина — все уйдет. А в следующий раз я попробую выписать еще и журналы — «Новый мир», «Иностранную литературу».

Кстати, интересно, когда будет этот «следующий раз»? И будет ли вообще?

При том неограниченном времени, которое у меня имелось для чтения — даже такая стопа книг не была слишком велика.

Как оказалось, книги меняли, приблизительно каждые дней десять. Их забирали, и следующие приносили через два дня. И это были тяжелые, несчастные два дня. Тянулись они просто бесконечно!

Какая прекрасная была у них библиотека!

Теперь, когда я знаю, что творилось на Лубянке в 37-м, когда людям было вовсе не до каких книг, когда они могли молить лишь об одном — чтобы их оставили в покое, когда с ужасом ждали момента, когда их вызовут на допрос — теперь мне детски-наивными, пустыми кажутся мои страхи, мое неистовое нетерпение. Но тогда все испытываемое мной казалось едва возможным пределом страданий.

Правда, долго пользоваться Лубянской библиотекой мне не пришлось — вскоре после начала допросов в моем деле произошел совершенно неожиданный и окончательно фантастический поворот, после чего следствие мое пошло быстрым и бодрым темпом и окончилось меньше чем через два месяца...

Ночью открылась дверь, и меня спросили, кто здесь на «ф»?

— Инициалы?

— Фёдорова Евгения Николаевна.

— Собирайтесь на допрос!

Наконец-то! Сердце шарахается о ребра. Я спешу одеться, мои лыжные штаны сползают — из них выдернули резинку еще когда меня обыскивали «до нитки» перед тем, как отвести в камеру. Когда я спросила обыскивавшую меня женщину: — Как же я буду без резинки? — Она ответила односложно: — «Не положено».

Мы идем по бесконечному пустому коридору. Мой страж позади, я — впереди, руки назад. Заворачиваем, и снова бесконечный коридор. Все двери закрыты, везде тишина и безмолвие.

Но вот конвоир говорит негромко: «Приставить ногу». Я останавливаюсь у двери, он стучит.

— Войдите!

Он пропускает меня вперед. Кивком головы следователь отпускает конвоира. Впрочем, это не следователь, а следовательница.

Женщина примерно моих лет, может быть даже немного моложе. Очень хорошенькая. Короткие волосы уложены в изящную прическу. Правильные черты лица. Нежная ухоженная кожа. Выразительные темные глаза. Губы ярко накрашены, но это ей идет.

Правда, сейчас ее портит выражение какой-то брезгливости, какого-то досадного раздражения. Она чуть морщит свой хорошенький носик и с неприязнью роняет:

— Садитесь, Фёдорова.

Я сажусь на стул против нее. Нас разделяет стол. Она берет бумагу — протокол допроса — и начинает заполнять: фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения…

Наконец, все графы заполнены, и она довольно долго с нескрываемой неприязнью и брезгливостью смотрит на меня с таким выражением, словно ей предстоит копаться в грязном белье. Но работа есть работа, и она приступает:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ

Пожалуй, это последняя литературная тайна ХХ века, вокруг которой существует заговор молчания. Всем известно, что главная книга Бориса Пастернака была запрещена на родине автора, и писателю пришлось отдать рукопись западным издателям. Выход «Доктора Живаго» по-итальянски, а затем по-французски, по-немецки, по-английски был резко неприятен советскому агитпропу, но еще не трагичен. Главные силы ЦК, КГБ и Союза писателей были брошены на предотвращение русского издания. Американская разведка (ЦРУ) решила напечатать книгу на Западе за свой счет. Эта операция долго и тщательно готовилась и была проведена в глубочайшей тайне. Даже через пятьдесят лет, прошедших с тех пор, большинство участников операции не знают всей картины в ее полноте. Историк холодной войны журналист Иван Толстой посвятил раскрытию этого детективного сюжета двадцать лет...

Иван Никитич Толстой , Иван Толстой

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное