Утром он поехал в Тбилиси; в душе он был убежден, что застанет Нико дома и все окажется чьей-то злой выдумкой. Однако и в Тбилиси он смог узнать ненамного больше того, что узнал уже в Уруки, только в Уруки он узнал это бесплатно, а в Тбилиси ему за это же пришлось уплатить десятку, не считая дорожных расходов. «За что он взял с меня червонец, эта дубина, этот верблюд кривомордый?» — возмущался Петре, уже вернувшись домой. Сперва же он почему-то проникся доверием к этому жандармскому чиновнику в очках, с чернильными пятнами на пальцах и на нижней губе, а тот, взяв червонец, просто показал Петре журнал, где было черным по белому напечатано, что террорист Макабели, Николай Петрович, схвачен, осужден и даже уже отправлен в Сибирь! Вместе с продуктами, посланными Бабуцей для сына, Петре привез домой и его завязанные в простыню вещи. «Заберите это, ради бога. У меня дочери! Сыном надо интересоваться до того, как его в тюрьму посадят…»— сказала Петре госпожа Джуфана, квартирохозяйка Нико. «Накажи ее господь! Все лицо намазано — а запах такой, что разговариваешь и отвернуться хочется…» — рассказывал Петре.
— О сыне что еще узнал, несчастный? — прикрикнула на него Бабуца.
— Бомбу, говорят, в генерала бросил. Генерала убил! — сказал Петре.
Ни о чем больше не спрашивая, Бабуца отнесла вещи Нико вместе с простыней, в которую они были завернуты, к себе в комнату, легла и не вставала до тех пор, пока от Нико не пришло письмо. В простыню были завернуты несколько книг, деревянный нож для разрезания бумаги, жестяная мыльница, чашка с красными цветочками и такое же блюдечко, маленькая серебряная шкатулка, в которой лежал женский носовой платок и срезанный локон, принадлежавший, видимо, той же самой женщине. Помимо этого в вещах Нико оказались черные ботинки с высокими голенищами и старый, с потертыми локтями сюртук, в кармане которого Бабуца поздней обнаружила чье-то вчетверо сложенное изображение: на изрядно уже потрепанной бумаге был отпечатан портрет какого-то высоколобого, густоволосого и длиннобородого мужчины. «Похож на господа бога!» — мелькнуло в голове Бабуцы. Впрочем, кого бы ни изображал этот портрет, он все равно был ей дорог, раз Нико так бережно хранил его в кармане сюртука. Она велела Агатии вставить портрет в рамку и повесить его среди икон. «Ей-богу, точь-в-точь твой покойный дедушка…» — говорила Агатия, разглядывая портрет, — больше, конечно, чтобы сказать Бабуце хоть что-то приятное.
Потом пришло письмо от Нико, и под кровом Мака-бели несколько распогодилось. Потерявшая от волнения голос, разрумянившаяся, как девушка, Бабуца, дочитав письмо до конца, тут же принималась за него сначала. Само чтение слов, написанных рукой Нико, так ее восхищало, что вникать в их смысл у нее как-то не получалось, и все-таки она была счастлива, словно слушала бессмысленный лепет младенца. Лишь изредка она, повернувшись к своим слушателям, удивленно спрашивала: «А зачем это ему вдруг чеснок понадобился?» От ее обычного спокойствия и степенности не осталось и следа — она была восторженна, как девушка, которой только что впервые признались в любви.
— Им там, вероятно, хаши дают… без чеснока это действительно невкусно! — ухмылялся Александр.
— Брат он тебе, сынок, брат ведь! — все еще улыбалась сломленная, обессиленная счастьем Бабуца.
Но она не могла не заметить, не почувствовать ядовитого тона Александра. Ей так хотелось, чтоб хоть сегодня, в праздничный для нее день, все были чистыми и красивыми! Но праздник может быть лишь тогда, когда он и для других праздник. У одинокого человека праздников нет, а неразделенное счастье хуже разделенного горя. Почувствовав это, Бабуца залилась слезами, прижав к лицу и как бы целуя письмо сына.
— Как можно оплакивать живого человека? Ему, видишь, вот и белье нужно, и чеснок… он же сам пишет! — пыталась успокоить ее Агатия.
— Поэтому-то я и плачу, моя Агатия, — спокойно сказала Бабуца, вытирая щеки платком. — Что ж это у него за жизнь, если он даже в чесноке нуждается?