«К чему мне ваша жалость?» — мысленно обозлился Петре. Разговор отца со священником он слушал из большой комнаты, стоя перед огромными, как шкаф, часами. «К чему мне ваша жалость!» — еще раз сердито, раздраженно подумал он. Его рука лежала на жилетном кармане, и он чувствовал, как в нем тикают серебряные часы с монограммой. Эти часы стучали, словно второе сердце Петре, — а те, огромные, как шкаф, молчали, остановились. Но Петре почему-то никак не мог решиться завести их, хоть сначала и остановился перед часами отца именно с этой целью. Ключ был вставлен в щелку на циферблате, и достаточно было несколько раз повернуть его, чтоб часы заработали вновь, своими глухими, дребезжащими толчками сдвинули с места застоявшийся воздух комнаты. Ощущение это почему-то взволновало Петре — именно в эту минуту в нем родилось что-то новое, таинственное, значительное; и даже собственное тело на миг показалось ему незнакомым, словно беременной женщине, случайно взглянувшей в зеркало. Он был напряжен и возбужден, как шпион, подслушивающий под чужой дверью. Впрочем, священник и отец не сказали ничего особенного, они несли свой обычный вздор; зато молчание часов открыло ему так много, что он был радостно ошеломлен. Молчание это сообщило ему главное — что он заслуживает гораздо большего, чем требует, и может сделать гораздо больше, чем ему казалось прежде. Улыбнувшись, он радостно потер задрожавшие руки. «И Петре тоже жаль», — как раз в этот момент сказал отец Зосиме… К чему была их жалость ему, только что обретшему власть, только что понявшему, что в этом крохотном кусочке металла скрыта не только душа огромных, как шкаф, часов, но и душа его отца? Так что в этом доме он значил больше отца и в любой миг, когда захотел бы, мог стать действительно первым, действительно старшим! Петре вынул ключ из щелки в циферблате и зажал его в кулаке. Несколько секунд он еще колебался, хотя отказываться от своего внезапно возникшего замысла и не думал — так что он, собственно, и не колебался, а лишь притворялся, что колеблется, что решиться на этот шаг ему очень трудно… притворялся, словно подражая великим мира сего, держащим в руках судьбу не одного полоумного старика, а целых государств. Потом он вышел на веранду и, подняв над головой руку со сжатым кулаком, закрыл глаза, чтоб и самому не увидеть, куда полетит маленькая железная птичка — ключ от огромных, как шкаф, часов.
11
Листва потемнела; просохшая и затвердевшая дорога опять покрылась слоем теплой, мягкой пыли; дома вновь скрылись в затененных дворах. Воздух стал душистым и загустел; в нем лениво летали жужжащие пчелы. Доносившиеся со двора, смягченные густой зеленью голоса звучали в полутемных комнатах как-то особенно загадочно и волнующе. Все щели между ветвями были залиты солнцем, и целиком разглядеть сквозь листву прошедшую по дороге корову или лошадь было невозможно. «А может, это и не корова? И не лошадь?» — вертелось в ее измученной голове. Сомнение это было, правда, не вполне искренним, придуманным скорей, чтоб как-нибудь убить время; и все-таки у него были свои причины: мечта и страх, бессилие и желание! Такой растерянности и тревоги она не испытывала еще никогда в жизни. Теперь она ежедневно с нетерпением ждала ночи и крика филина: как это свойственно девушкам ее возраста (этой весной ей исполнилось пятнадцать), она страстно, взволнованно мечтала о смерти; но ей не верилось, что смерть действительно пляшет под дудку Агатии и филина. Филин появился этой же весной; усевшись на липу во дворе Макабели, он вопил всегда так неожиданно, что у Агатии от страха отнимались руки.
— Своих хорони, окаянный, — ворчала Агатия, поспешно крестясь…