Однако мне хотелось бы говорить не о запрете — даже таком освобождающем запрете; не о том, в чем религия ограничивает, что запрещает, чего лишает художника, — но прежде всего о том, что вера дает. Не об ограничениях, которые накладывает вера, не о сужении мира, которое она как будто производит, а о ее (и только ее, осмелюсь утверждать) широте, о том необыкновенном расширении восприятия, которое она совершает: она выводит человека (и художника) из египетского плена «обстоятельств», «исторической необходимости» и всего другого, что в ее отсутствие представляется фатальным. Последнее время я много занимаюсь Рембрандтом, и мне представляется, что феномен Рембрандта самым существенным образом создан его личной верой: речь идет вовсе не о его библейских сюжетах (мало ли кто берет такие сюжеты — оба Глазуновых, например, и старший, и младший), а о самой плоти его живописи, о его
Как-то зимой, в пастернаковскую вьюгу, в подмосковном дачном поселке я встретила однокурсницу, которую не видела с университетских лет. Она выходила из храма в Никольском и окликнула меня. За эти годы она пережила обращение, и была в том состоянии восторженного счастья, которое известно всем, с кем такое случалось. Она расспросила меня про тогдашние неприятности: была какая-то очередная волна обысков и вызовов среди знакомых. И сказала: «А мы не боимся, правда? Мы одни здесь свободны: у нас другой Царь». Мне часто потом вспоминались эти слова, и уже совсем не в связи с кагэбэшным режимом, в совершенно других условиях, где свободным тем не менее мог быть только тот, у кого «Царь другой». Общественная жизнь человека и в пристойных, не лагерных режимах страшно несвободна. Он должен делать множество вещей, которых его совесть совсем не одобрила бы, если бы это не было
Но это, конечно, только отрицательная часть того, что дает вера: свободу от страхов, которые владеют обществом, в том числе секулярным обществом, освободившим себя от догм, авторитетов, патерналистской опеки, исторических иллюзий… Как сказал Поль Клодель:
Все это так нас освободило, что мизинцем не шевельнуть.
О таком творческом параличе чаще всего и говорит современная мысль и новейшее искусство, о смерти в форме жизни. И тот, кто попробовал хотя бы такого чувства свободы — свободы от того, что экзистенциалисты описывали как das Man, безличная принудительная сила общества, действующая извне и внутри человека (внутренний цензор, Супер-Эго), кто испытал опыт того, что «никто со мной ничего не может сделать», тот переживает мгновенный опыт бессмертия. Как Пьер Безухов в «Войне и мире»: «Меня убить? мою бессмертную душу?» Так что и в этом отрицательном, освобождающем даре веры уже есть счастье. Мы еще не знаем, куда придем, но из этого кошмара мы уже вышли.
Нет худа без добра
О некоторых особенностях отношения к злу в русской традиции[124]
Тема, которую я решила затронуть, — трудная и даже пугающая. Размышления и наблюдения, которые приходят мне в голову, пугают меня саму. Во всяком случае, я прошу не относиться к ним как к каким-то категорическим утверждениям. Скорее, это вопрос, который стоит передо мной уже многие годы.