В то время в Одессе заправлял всем (в том числе и искусством) начальник красного гарнизона Домбровский, а помощником его был матрос Андрей Шульга. Фигура эта совершенно фантастическая. Позднее писатель Константин Тренев именно его запечатлеет в образе матроса Шванди в пьесе «Любовь Яровая», с этим его незабываемым «бюстгальтером на меху». В настоящем Шванде, то есть, пардон, Шульге много было карикатурного: ленты бескозырки развеваются за плечами,
Надежда не принадлежала к числу таких безумцев. Напротив — жить ей хотелось как никогда раньше! Словно бы ветер революции заразил ее какой-то «красной лихорадкой», от которой живее билось сердце, и кровь быстрее бежала по жилам, и ярче сверкали глаза, ослепляя… ослепляя прежде всего матроса Шульгу.
В его постель Надежда пришла отнюдь не под конвоем. Упала в нее по доброй воле, потому что она была страстная женщина, а он — настоящий мужик, такой, какого она хотела, свой, от той же сохи, от той же пашни, что и она, и рядом с ним она могла себя чувствовать не простолюдинкой, осчастливленной барином, как с Эдмундом и даже с Василием Шангиным, а вполне равной своему избраннику. И, наверное, не обошлось без того же пресловутого ветра революции. Вернее, чада, угара ее.
Так писал поэт, о котором Надежда никогда и слыхом не слыхала, Максимилиан Волошин. Словно бы про нее, Надежду, писал, про ее настоящее и будущее, которое пока, разумеется, было ей неведомо.
Что ж, революцию приветствовали очень многие — и до ее свершения, и даже в самые первые дни ее этот чад и угар еще туманили головы. Потом-то просветление мозгов пошло со страшной скоростью, особенно при виде крупных и мелких ужасов, которые насаждали в Одессе большевики. Ну да, ведь революцию в белых перчатках не делают! Какие там белые перчатки — руки выше локтя были в крови… Массовые расстрелы офицеров, поверивших в милосердные обещания новой власти и добровольно сдавшихся, и не только расстрелы, а массовые потопления и сжигания в топках паровозов; и еврейские погромы, устроенные самими же красноармейцами, что было сущим нонсенсом, учитывая, сколько евреев стояло, извините за выражение, у кормила революции; и разруха, голод, учиненные в Одессе; и каждодневные издевательства, которым беспрерывно подвергались обыватели — просто потому, что они одеты малость почище, чем фабричные или биндюжники[26]. Однако пресловутый демос, возглавляемый матросом Шульгой, все никак не мог успокоиться.
То большевики ходили по квартирам и сурово спрашивали, нет ли лишних матрасов. Найдя, реквизировали, а те самые пресловутые кухарки, которые все, как одна, могли теперь управлять государством, вопили злорадно:
— Ничего, хорошо, пускай поспят на дранках, на досках!
То на улицах появлялись бывшие чиновники или университетские профессора, которые свои галстуки
То молодой человек, бывший студент и прапорщик, недурной стихотворец и начинающий прозаик, вдруг восклицал в приступе патологической откровенности:
— За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки[27]…
Легко осуждать его, этого молодого циника. Но никто не знает, как бы кто поступил, когда нечего есть. До того нечего, что даже поганый гороховый хлеб, поев которого люди кричат от колик, перестали выдавать по карточкам! Тогда одесские евреи, узнав, что на Киев идет атаман Зеленый под лозунгом «Бей жидов и коммунистов, за веру и Отечество!», жарко шептались:
— Я сам, так сказать, жид, но пусть хоть дьявол придет, только бы этих вымели!