Ужас охватывал меня в сияющем Монте-Карло, – и ещё более одиноким и ненужным ходил я в ликующей, веселящейся толпе, высыпавшей на фейерверк (17 января ежегодный монакский праздник), блуждал по дорожкам сказочного тропического сада и думал… о том, как вырваться из этого прекрасного сияния и вернуться в унылую, хмурую Россию!
Постепенно с каждым уроком моё мрачное настроение проходило, и, когда через три недели – 6 февраля – приехал С.П. Дягилев, я уже не чувствовал себя лишним.
Немедленно по своем приезде, в тот же день, Дягилев назначил экзамен.
Дело было так. Появляется Дягилев со своим окружением. Приходит вся труппа, выговорившая разрешение присутствовать на «экзамене».
Экзамен начался.
Экзерсисы у палки прошли более чем гладко. Дягилев одобрил их. Откинувшись на своем страпонтене, Сергей Павлович поощрительно кивал головой.
Гораздо неудачнее оказалось аллегро посредине студии. Я уклонился от аллегро и остался зрителем. Я видел, как хмурился и бледнел Дягилев, видел злорадные усмешки на лицах кое-кого из труппы…
Вдруг Сергей Павлович вскочил на ноги, и с грохотом страпонтен его ударился об стену… И – тишина… Все затаилось, как перед грозою… У всех вытянутые, чужие лица, у всех – и у нас, и у артистов труппы.
Ураганом умчался Дягилев в свой кабинет. Нижинская, бледная, растерянная, поспешила за ним.
Оттуда доносились к нам раскаты его баритона – на этот раз не ласково-обаятельного, а грозного, бросающего в страх и трепет:
– Броня, вы обманули меня!.. Ведь это же полные неучи!.. И вам не стыдно было их так расхваливать?.. Я не могу, я не хочу, я не буду с ними работать!.. Я их отправлю назад в Россию… Григорьев! Режиссёр! Выписать из Лондона Войцеховского и Идзиковского! Немедленно!
Ответов Нижинской не было слышно. Да и что она могла сказать?..
Полное крушение…
К счастью, отходчивый Дягилев решил повторить через несколько дней испытание, уступая настойчивым убеждениям Нижинской:
– Сергей Павлович, они не успели ещё отдохнуть, осмотреться… Я согласна, что мои ученики не особенно сильны технически, но прыжки их, уверяю вас, совсем не плохи… Вы сами убедитесь в этом… Мы расставим несколько столиков… Вы увидите…
И действительно, хотя прыжки моих товарищей через столики были скорее спортивные, чем балетные, и немного тяжеловаты, но, как начало, как базу, их нельзя было назвать безнадежными.
Дягилев наблюдал их без одобрения, но уже не мрачнел и не бледнел, как в первый раз.
Настал мой черед.
По-видимому, я прыгал лучше своих товарищей, легче, пластичнее, без напряжения, ибо лицо Дягилева прояснилось, а в глазах его вспыхнули одобрительные искорки…
Подумав, он сказал:
– Все-таки я отправил бы их всех в Киев, но мне жаль этого мальчика, тем более что из него выйдет несомненный толк. Он будет танцором.
И я остался в Монте-Карло, маленький, жалкий воробушек; окончилось детство моей жизни – такое недетское, и началось моё отрочество – новая полоса жизни, моего настоящего становления под опекой Дягилева. Сравнивая эти семь лет жизни в дягилевском балете (1923–1929) с предыдущими семью годами (1916–1922), я вижу теперь ясно, как моя жизнь переставала более быть приключением и как вместе с тем я становился – до поры до времени – более покорным, более послушным, более отроком, менее самостоятельным и менее дерзновенным: я рождался для новой жизни, и рождался иначе, не так, как в первый раз. Тогда я более был предоставлен самому себе и должен был пробиваться в жизнь, теперь мною, моим вторым воспитанием – воспитанием для художественной жизни – руководили, и руководили так, что порой мне не оставалось ничего другого, как только следовать данному течению и держаться за руку, ведущую меня к той цели, которую я себе поставил в конце своей первой, детской жизни. Моя поздняя юность окончилась внутренним бунтом, плохо в то время сознаваемым, против того, кто помогал мне найти самого себя, против того, кто внешне, видимо подавлял мою самостоятельность, – юность всегда неблагодарна и, в боязни потерять свою самостоятельность, готова всегда к бунту против духовного отца, как бы любяще и осторожно ни было его водительство…