22 августа 91 года я пришёл к вечеру после трёх дней отсутствия. Мать и Иван, оба очень обрадовались. Мать беспокоилась, как бы мне голову не проломили, а Ивану жаль было мою мать, которую он очень любил. За меня он не беспокоился. Я рассказывал, перескакивая с одного на другое. Они слушали молча. Оба. Ни слова. В конце концов, я положил на стол обломок гранита. Ещё не на Лубянке, но уже на бывшей площади Дзержинского днём мы разбивали цоколь постамента, где вчера высился Железный Феликс.
— Мишутка, — сказала мать, — этот цоколь там был задолго до памятника. Там был фонтан. Это цоколь, который был вокруг старого фонтана. Зачем же вы его разбили?
Я не знал, что ответить.
— Чего встал? — сказал Иван. — Давай присаживайся, пока. Навоевался?
— Чего ты, в самом деле, иронизируешь?
— Не обижайся, — сказал Иван. — Не обижайся. Не тебя первого наебали, не тебя последнего. Посерьёзней тебя люди фраернулись. Ничего. Всё пройдёт.
— А ты знаешь, — сказал я, — у меня, действительно, складывается впечатление, что…
Мне было тогда без малого пятьдесят лет. Я считал себя человеком, прошедшим огонь и воду — в буквальном-то смысле так оно и было. Но в те дни я ничего не понял. Возможно, и отчим мой не понял, но каким-то особым лагерным чутьём почуял обман.
Зимой оказалось, что Украина стала заграницей. У Ивана в Одессе жила дочь. Петропавловск тоже стал заграницей. Он совсем погрустнел. А впрочем, он никогда и не был весельчаком. Вскорости он умер.
Когда мне было лет восемь или девять, мы с моей бабушкой на лето приезжали отдыхать на Азовское море. Был там хутор, неподалёку от Таганрога, название которого я давно забыл. Жили на хуторе кубанские казаки. И мы снимали хату. Места тихие, красивые, но совсем не курортные. Там бабушке, семь лет отбарабанившей в мордовских лагерях, было спокойно с ребёнком. В общем, там было хорошо.
И вот — я это всё помню, будто вчера было — вечером, только что солнце зашло, но заря пылает ещё на горизонте, мы идём к морю. В наступающих сумерках серебром светятся волосы моей бабушки, и море Азовское, жемчужное, тоже светится, листья пирамидальных тополей мерцают. И что-то она мне рассказывает, а я и слушаю и не слушаю. И всё бегаю вокруг неё, а потом вдруг прижмусь к её юбке лицом и не хочу отпускать. Никогда у меня не было человека ближе, чем она.
Вдруг откуда-то из глубины утонувших уже в темноте виноградников — песня. И эта песня, незнакомая, дикая, красивая каким-то сумасшедшим разгулом, пугает меня.
И внезапно, со свистом, пронзительным визгом и выкриками:
Я совсем испугался, жмусь к бабушке:
— Баба, пошли домой…
И невесомое, прохладное прикосновение её надёжной маленькой ладони:
— Чего ты испугался, дурачок? У людей праздник. Свадьба. Они празднуют и нас не обидят.
Слышится скип хромовых сапог, из темноты, пошатываясь, выходит какой-то громадный человек. Он очень красив и кажется мне военным, потому что — усы, гимнастёрка, галифе, начищенные сапоги «в гармошку», а на груди у него звенят медали. И он, порывшись в кармане, вытаскивает горсть леденцов «момпасье» с налипшей махорочной крошкой, присаживается накорточки, дышит мне в лицо табаком, самогонкой, потом.
— Та шо ты спужался? О, гля, я тоби леденцив, спробуй яки сладки. Та не плачь, казаки ж нэ плачуть… — тяжела его сильная рука у меня на голове.
Потом, когда он, переговорив о чём-то с бабушкой уходит снова в темноту, бабушка с её характерным выговором польской еврейки произносит что-то вовсе мне непонятное:
— Люблю очызну я, но странною любовю…
Много лет спустя, это было начало девяностых, я работал на Хованском кладбище в небольшой бригаде по установке памятников и заливке цоколей и цветников. В тот сезон на Хавань, на заработки, приехали украинцы. Их было много. И были они — каждый, будто чем-то ушиблен. У нас, местных, с ними то и дело вспыхивали драки, потому что они сбивали цены, да и просто были лишние, работы стало не хватать из-за них.
— Слушай, брат, ты, что хошь, мне говори, а я вас в ментуру сдам или солнцевских натравлю, — сказал наш бригадир. — Моё дело, людей накормить. Мы здесь всю жизнь работаем, а вас тут понаехало, а работы мало.
— Та ты ж почекай, брат, послухай, шо я кажу…
— Или вечером проедем и все ваши заливки побьём. Я так не могу. Ребята меня съедят.
— Почекай, брат. Не будь ты мусором поганым. Поверишь? Малы диты з голоду пухнуть, и работы немае…
— А-а-а, чтоб вы пропали. Ты мне о своём, а мне надо — о своём. Я правильно говорю?
— Почекай…
Вечером мы ехали на тракторе в раздевалку. Что-то мне послышалось вдалеке.
— Стой! — крикнул я и взял водителя за плечо. — Выруби двигатель.
В сумерках слышалась песня. Всё та же. «Распрягайтэ, хлопци, коней…».
— Хохлы поют. И точно, распрягайте. Приехали. Я служил с ними.