В центре вигвама, как и полагалось, ярко горел огонь, освещая белые циновки, выделанные шкуры, оружие, висящее на сплетенных из прутьев и коры стенах, — обычную обстановку обычного индейского дома и еще Нантокуаса, стоящего, прислонясь к очищенной от коры толстой сосновой подпорке, которая поддерживала крышу. Огонь полыхал как раз между нами. Нантокуас стоял так прямо и недвижно, сложив руки на груди и высоко подняв голову, и черты его выражали такое непроницаемое, застывшее и деланое спокойствие, что в неверном свете пламени и редких клубах дыма, подымающихся над его головой, он походил на пленного воина, привязанного к пыточному столбу.
— Нантокуас! — воскликнул я и, размашисто прошагав мимо очага, подошел к нему и хотел было обнять, но он остановил меня движением руки, едва уловимым и вместе с тем властным. В остальном ничто не изменилось ни в его позе, ни в мертвенной невозмутимости его лица.
Юная индианка опустила входной полог, как только мы вошли; если она и поджидала нас, чтобы провести обратно, то снаружи, в ночной темноте. Дикон, держась у дверного проема, то глядел на молодого вождя, то обращал взор к оружию на стене, пожирая его глазами со всем пылом влюбленного, глядящего на предмет своей страсти. Сквозь толстое переплетение прутьев и коры неистовые вопли и пение доносились до нас смутно, и на фоне этих далеких звуков отчетливо слышались шелест ветра в лесу и шорох рассыпающихся сосновых головешек.
— Зачем ты так? — спросил я наконец. — Нантокуас, друг мой, что стряслось?
Он молчал не меньше минуты, а когда заговорил, голос его был так же лишен выражения, как и его лицо.
— Друг мой, — промолвил он. — Что ж, сейчас я покажу себя истинным другом англичан, другом чужаков, которые не захотели довольствоваться своими собственными охотничьими угодьями за большой соленой водой. А после того, как я это сделаю, не знаю, назовет ли меня капитан Перси своим другом.
— Ты всегда говорил без обиняков, Нантокуас, — ответил я. — Я не люблю разгадывать загадки.
И снова он стоял, не говоря ни слова, как будто речь давалась ему с трудом. Я смотрел на него в изумлении — так он переменился за столь краткое время.
Наконец он нарушил молчание:
— Когда танец закончится, и костры будут еле тлеть, и приблизится восход, тогда к тебе придет Опечанканоу, чтобы проститься. Он снимет с себя жемчужное ожерелье, чтобы ты передал его в дар губернатору, а тебе подарит браслет. А еще он даст тебе в провожатые трех воинов, чтобы они охраняли тебя в переходе через лес. У него есть послание, в котором говорится о его любви к белым людям, и он хочет передать его с тобой, своим нывшим врагом и пленником, чтобы все белые поверили, что он их истинно любит.
— Хорошо, — сухо сказал я, когда он замолчал. — Я передам его послание. Но ведь это не все, не так ли?
— То были слова Опечанканоу. А теперь послушай, что скажет Нантокуас, сын Вахунсонакока, вождя паухатанов. Видите два острых ножа, что висят на стене под луком, колчаном и щитом? Возьмите их и припрячьте.
Не успел он произнести эти слова, как Дикон уже держал в руках оба клинка из доброй английской стали. Один он протянул мне, и я засунул его за пазуху камзола.
— Итак, теперь мы вооружены, Нантокуас. Однако любовь, мир и добрая воля никак не вяжутся с такими смертоносными игрушками.
— Они могут вам пригодиться, — проговорил он все тем же тихим ровным голосом. — Если, проходя через лес, вы увидите что-то не предназначенное для ваших глаз, если ваши провожатые решат, что вы узнали больше, чем нужно, то эти трое, у которых будут и ножи, и томагавки, должны будут убить вас, которых они будут считать безоружными.
— Увидим что-то не предназначенное для наших глаз, узнаем больше, чем нужно? — переспросил я. — Объяснись!
— Они будут идти по лесу медленно, делая остановки, чтобы поесть и поспать. Им нет нужды бежать со всех ног, словно олень, за которым гонится охотник.
— Стало быть, нам надобно спешить в Джеймстаун так, будто от этого зависит наша жизнь, без еды, сна и отдыха?
— Да, — ответил Нантокуас, — если не хотите, чтобы смерть постигла и вас, и весь ваш народ.
В вигваме стало тихо, слышно было лишь, как потрескивает огонь в очаге и ветви склонившихся под ветром деревьев царапают сложенную из коры крышу.
— Смерть? — выдавил я наконец. — Какая смерть? Да говори же!
— Смерть от стрел и томагавков, — отвечал он, — и от мушкетов, что вы отдали людям с красной кожей. После того как солнце зайдет три раза, на англичан обрушатся все наши племена. В тот час, когда мужчины будут в поле, а женщины и дети в своих домах, они ударят все как один: и кекофтаны, и паспахеги, и чикахомини, и паманки, и эрроухейтоки, и чесапики, и нансмонды, и аккомаки, — и нигде, начиная с того места, где реки Паухатан надает с высоты на камни, до большой соленой воды, что лежит за землями аккомаков, не останется ни одного живого белого.
Он замолк, и с минуту в хижине слышался лишь один звук — потрескивание пламени. Потом ко мне вернулся голос.
— Все погибнут? — тупо переспросил я. — Но ведь в Виргинии живут три тысячи англичан.