Кажется, все. Конечно, безденежье. Мечусь с договором. Борис меня убивает: не учится, теперь запутал дела с воинскими делами. Эх! Чует мое сердце, что не миновать ему принудительных. Для того чтобы мне его любить, мне необходимы препятствия: после того, как его изругает моя родня, я, несмотря на справедливость всего сказанного — чувствую к нему прилив нежности, вот, дескать, а я его все-таки люблю!
И сейчас очень жду его, очень, а он где-то болтается. Эх… А ведь письма-то он так и НЕ ОТПРАВИЛ. Не знает, что делает этим, не знает, а то бы тотчас же послал, т<ак> к<ак> почувствовал бы, что теряет меня, ну, да наверно, я ему «не дорогая», несмотря на все его уверения. Горько все же.
Ну, за работу[295]
.Сегодня иду с Колькой Дем<ентьевым> в филармонию.
Боюсь, что его присутствие будет мешать мне слушать. Погода отвратительная, на душе тяжело, дома, как водится, все злы, больны, темны. Ведь так же нельзя жить, так нельзя жить!!
Матери обязательно надо уехать. Обязательно. Мне все надоело. Кропаю про себя стихи, записывать боюсь, кажется, — скверно.
Все равно, надо подбирать книгу.
СКУЧНО.
Не знаю уж, с чего и начать. Какая-то нудная, тяжелая тревога, даже руки плохо движутся.
Когда же запишу все, все?
Главное: иду на античную завтра, абсолютно не подготовленная, т<о> е<сть> прочла и проконспектировала 2 пособия, и ни больше, ни меньше. Если Казанский[296]
издевнется, ничего большего я не заслужила.А ведь какой предмет! Изучать его надо почти что с благоговением, надо проникнуться им, ведь это сокровищница и начало. Конечно, я в будущем все наверстаю, но, но… Господи, иначе же я не могла! Я работаю через силу. Я позорно клюю носом в трамваях, и кондуктора будят меня. Я клюю носом с открытыми глазами, мысль о том, что надо торопиться — не позволяет мне сосредоточиться и отдаться книге…
Тяжело, тяжело…
А как все надоело! Сдать бы, да и дело с концом. Погулять бы перед отплытием на остров Формозу…[297]
Чистка в комсомоле оставила осадок на душе и точно углубила раздвоение. Главные вопросы были о творчестве. Все-таки так нельзя было. Ну, что ж, я ясно вижу, что иначе ребята подойти и не могут, как только, что «из стихов не видно, что она комсомолка». Мне кажется, что здесь я и создаю свою собств<енную> теорию о творчестве, о поэте, о художнике и вообще. Т<о> е<сть> это не моя теория, но и не теория комсомольцев типа проверкома, которые есть правильные, классово выдержанные, те, которые будут хозяевами положения. Зачем же скрывать — в пункте творчества я им противопоставлена. Значит, чужая им, чужая современности, чужая революции? Нет! Да субъективно нет, а объективно… Да нет же, почему не права я, а правы они? Только потому, что их теория элементарнее?
Художник должен «отображать», т<о> е<сть> они требуют от меня отображения рабочего быта… да что тут расписывать! Вздор, и все! И ничуть я не считаю себя в чем-то виноватой (подумаешь, — «вина перед народом!»), и хныкать нечего.
Просто-напросто искусство шире каких бы то ни было теорией и мировоззрений. А ЛАПП ничего подлинного, рожденного не создаст, если только не окажется талантов сильнее лапповской клети. Прав Лебедев[298]
, права Ахматова… ну и пусть это «не наше», это должно стать «нашим».Лебедев![299]
Теперь имя Владимира Васильевича долго не будет сходить с этих страничек.Он увидал меня в редакции «Ежа»[300]
попросил какого-то сотрудника познакомить меня с ним для того, чтобы писать с меня портрет. В пятницу я была у него… нет, в четверг, 30/V—29.Завтра иду к своему второму увлечению — Тихонову. Подбираю книгу. Недавно мои стихи казались мне такими хорошими, а вчера и сегодня снова, снова[301]
посерели и чудится, что ничего особенного, что просто обыкновенные девичьи стишки, которых нынче уйма, до черта… Скучно.Эх, сдать бы все, да и забота одна с плеч долой. Сейчас прямо не могу ничего делать. Какое-то тревожное состояние.
Ирочка — радость, солнышко, счастье. У нее 4 зуба.
Тогда Тихонова не было дома. Он оставил ласковую (вежливо-ласковую)! записку, которая…[302]