«Группой крови» Големба как поэт принадлежал, безусловно, к «южно-русской школе поэзии», отнюдь не из одних одесситов состоявшей: выходцами из Одессы были, разумеется, Эдуард Багрицкий и Семен Липкин, Аркадий Штейнберг и Семен Кирсанов; уроженцами Елисаветграда – Дон-Аминадо, Марк Тарловский и Арсений Тарковский; выходцем из Николаева – Рувим Моран; Михаил Светлов происходил из Екатеринослава; из Херсона и его окрестностей брала начало знаменитая группа футуристов «Гилея» (Алексей Крученых был из Херсона родом), – перечисляю только поэтов и не удаляюсь географически слишком далеко, хотя Керчь (точнее Темрюк) дала нашей поэзии Георгия Шенгели, а если переместиться севернее, на Слобожанщину (прямо на родину Голембы), то счет выдающихся русских (именно русских) поэтов пойдет на десятки. Семен Липкин не зря называл свою родину «русским Провансом», родиной Тартарена и Брассенса (кто из них реальней для читателя – литературный герой из Тараскона или великий бард из Сета?..). Это нынче всё, ясное дело, «заграница», – но и Киплинг родился в Бомбее. Место в поэзии определяется не местом рождения, а – скажем повежливее – «группой крови». Самая одесская из одесских песен, «Бублички», была написана куплетистом Ядовым именно на Сумской в Харькове. Можно бы и дальше список продолжать, да нужды нет.
«Русский Прованс» отличался еще и тем, что его уроженцы неизбежно знали множество языков – без этого физически нельзя было обойтись. Редко кто знает, к примеру, что первые, пусть и не дошедшие до нас рассказы Исаак Бабель написал по-французски. Украинский, польский, немецкий, идиш, а то и греческий и турецкий – всё это так или иначе требовалось в повседневной жизни. В итоге если кого-то из юных литераторов судьба приводила на стезю поэта-переводчика, он выходил на нее во всеоружии. Правда, языком творчества для писателя мог оказаться в итоге отнюдь не русский, а иврит, английский или, что более чем естественно, украинский – знание нескольких языков пригождалось в любом случае.
Тем более что оригинальная поэзия не только никого в СССР не кормила – она и публикации не подлежала, разве что после такого изувечивания записал бы автор, как некогда Корней Чуковский в дневник по поводу выхода очередного тома своего собрания сочинений:
После его смерти остался архив, причем такой, над которым архивисту впору заплакать. Големба почти не ставил дат под стихами, не группировал их в циклы — словом, не архив, а куча исписанной бумаги, и поди пойми, где стихи законченные, где черновики, где и вовсе наброски. Это сильно затянуло работу над посмертным изданием поэта. Удалось набрать небольшую тетрадку его стихов, они стали изредка попадать в антологии, но это пока и всё. Составителям пришлось чуть ли не десятки раз перекладывать распечатанные страницы из одной стопки в другую, вычленяя темы, выстраивая никогда не существовавшую композицию книги, удалять и «паровозы», и лишние варианты – словом, работы хватило.
А я смотрел на эту работу – и сердце щемило: думаю, что поэт был бы счастлив. Даже не книгой, на которую не давит никакая цензура, а просто той бережностью, которую проявили к его наследию Мая Ахмедовна Мутушева-Големба, вдова поэта, и оба составителя. Поэт знал цену такой работе. Даже вечно унижаемый как переводчик, он сохранял в своих произведениях больше, чем просто человеческое достоинство, – он умел в чудовищных условиях советской цензуры сберечь истинное достоинство большого русского поэта.