Известный выкрест XVII века, впоследствии вернувшийся в лоно иудаизма и обнаруживший, что его не устраивают обе религии, в 1640 году совершил в Амстердаме самоубийство, разочаровавшись во всем. В своем авторитетном исследовании, посвященном Спинозе и другим вероотступникам, Й. Йовел представляет Акосту провозвестником как космополитизма, так и индивидуализма [Yovel 1989]. Разнообразные театральные постановки, основанные на биографии Акосты, от немецкой пьесы К. Гутскова 1846 года до варианта на идише, написанного Аврамом Гольдфаденом и поставленного в Московском государственном еврейском театре в 1922 году, выводят на первый план бунтарский дух персонажа[56]
. Как и в «Слепцах», о прозрении которых говорится в «Уриэле Акосте», Слуцкий отказывается от ярлыка космополитизма: и политического, и философского, и более узкоконкретного, вернее – этнического, замещая их своим самобытным лирическим взглядом, по-новому задающим всю парадигму Акосты.Кроме того, продуктивно будет рассмотреть текст Слуцкого в качестве примера conversо. По определению Колберта Непаулсинга, «тексты conversо… затемненностью и многозначностью скрывают свой полный смысл от некоторых читателей, одновременно… открываясь искушенному читателю, умеющему извлекать глубинные и порой противоречивые смыслы» [Nepaulsingh 1995: 27]. Более того, эта специфическая непрозрачность – результат отсылок к самым разным культурам, что выводит упомянутые тексты за традиционные «монокультурные» рамки [Nepaulsingh 1995: 7]. Действительно, если
Седьмая – десятая строки стихотворения, отсутствующие во всех перепечатках в антологиях и сборниках, – «послание в бутылке» к читателям будущего. Семантически неоднозначное «Я читаюсь… по-еврейски» следует трактовать не как «меня читают» – в этом случае в рамках советского антисемитского контекста оно обретает политические коннотации, а как «меня следует читать» – и в этом случае оно воплощает в себе позицию Слуцкого, в которой частности перевода звучат в полную силу. На протяжении всего своего творческого пути Слуцкий играет с читателем одну и ту же шутку: оригиналы его текстов недоступны изначально, и, значит, стихи – всего лишь симулякры. Читателю доступны только переводы, но здесь уместно вспомнить слова В. Беньямина, что в переводе «оригинал поднимается в более высокие и чистые слои языкового воздуха», а следовательно, «в определенной степени все великие тексты содержат между строк свои потенциальные переводы; в особенности это верно по отношению к священным писаниям» [Benjamin 2004: 257]. Лингвистический утопизм Беньямина, в целом чуждый мировоззрению Слуцкого, в данном случае выглядит уместно. Оригиналом Слуцкому служит Библия, каковую он переводит герменевтически, создавая парадигму, «где объединены буквализм и свобода» [Benjamin 2004: 262]. Отсюда – «Я читаюсь не слева направо, / По-еврейски: справа налево»: с одной стороны, это – очередное провозглашение его герменевтического кредо, а с другой – технический прием, с помощью которого в текст стихотворений вводятся библейские цитаты. Этот прием построен так же, как и круг, что на странице Талмуда говорит о присутствии текста из Библии. Как и в Талмуде, библейскую ссылку необходимо перевести (русский Слуцкого – раввинистический арамейский) и расшифровать. Тем самым читатель вписывает себя в творческий процесс поэта, одновременно и завершая, и обнажая его.