Советский народ Слуцкого хранит молчание веками: оно уходит и во времена Годунова, и во времена, когда Пушкин запечатлел тогдашний кризис в своей парадигматической фразе «народ безмолвствует». Тем самым «советское» превращается в метонимическое обозначение всей русской истории, а советская немота – в разновидность общего русского безмолвия. Историография Слуцкого переиначивает историографию Ахматовой. В «Реквиеме» она вбирает все страдания Руси в свое скорбящее «я», бесстрашно стирая при этом собственную индивидуальную память. Слуцкий тоже дает немому советскому народу право голоса. Но здесь есть одно важное различие. Для Ахматовой Ленинград, скрывающий в себе величие Петербурга, – это «ненужный привесок» к сталинским тюрьмам. Тем самым она делит российскую историю на две неравные части: русскую и советскую, необратимо отсекая советский эксперимент от его русских корней. Для нее вечная печальная Россия противопоставлена безымянному безликому мучителю. Палачи в «Реквиеме», пользуясь определением Д. Голдхагена, не являются ни добровольными, ни недобровольными пособниками [Goldhagen 1997]. Попытки Ахматовой переосмыслить петербургский миф и трансформировать присущие ему мрачность и хаос в типично русскую невзгоду – об этом блестяще пишет Кроун [Crone, Day 2004] – полностью противоположны попыткам Слуцкого одновременно и понять сущность хаоса, и сдержать его[103]
.«Путь» Ахматовой досконально изучен и провозглашен образцом русской культурной памяти; «путь» Слуцкого необходимо признать не менее значимым и, как мне представляется, более проницательным[104]
. Прекрасный анализ сталинизма, выполненный Брентом, как бы подчеркивает глубину проникновения Слуцкого в суть своей эпохи. Брент пишет:Сталин… никогда не был тем, кем был. Он однажды сказал сыну Василию: “Ты не Сталин, и я не Сталин”. Сталин – это власть, уникальная власть, проистекающая из устройства советского государства… завораживающая… страсть, вбирающая в себя всё – жертву и палача – и полностью отметающая собственную индивидуальность и уникальность. Это тот центр молчания, описать который пытались Бабель и многие другие. Это – всё уносящий ветер [Brent 2008: 313–314].
Имя Слуцкого должно стоять среди первых, если не самым первым, в списке тех, кто «даровал голос» тому безмолвию и описал тот ветер:
Брент добавляет: «Надличностную природу власти Сталина… непросто забыть или развенчать», поскольку она проникла во все поры страны и ее истории. В стихотворении «Трагедии, представленной в провинции…» мысль эта отчетливо выражена в последней строфе:
Поэт прекрасно понимает, что этот труп, уже превратившийся в историческую реликвию, долго не остынет в стране длящегося терпеливого безмолвия[105]
. И это станет «последним словом о Сталине», которое он сможет подыскать.Метафизическое
Чем можно оправдать такое ви饚дение? Пустота, которую оставил за собой отступающий хаос, почти физически ощутима: