Разве, когда я писал свои романы, я не был и работником физического труда, печатающим на машинке почти с рекордной скоростью: девяносто два удара в минуту. Разве я не посвящал этому ежедневно по нескольку часов в день?
Так продолжалось пятьдесят лет. И от этого на мне остались отметины, как у рабочих. Каждая профессия оставляет свой след. В криминологии и в судебной медицине профессию человека определяют по мозолям, по деформациям отдельных органов.
Если понадобится проделать это со мной, нужно будет осматривать не мозг, а отбитые подушечки пальцев и сутулую спину, которую я так долго гнул над машинкой.
Но это не дает мне права на звание рабочего, которым бы я чрезвычайно гордился. Поэтому я читаю посвященные мне труды наспех, пропуская по нескольку страниц, они вызывают у меня какую-то грусть.
Я — частица людской массы. И не желаю, чтобы эстеты меня из нее вырывали.
Я всего лишь человек. Человек как все, — так я заявил на обложке первого тома. И надеюсь оставаться им до конца жизни, не поддаваясь влиянию интеллектуалов, какие бы мнения они обо мне ни высказывали.
Разумеется, я благодарен им за доброжелательное отношение. Но никоим образом не хочу уверовать в то, что они мне внушают.
Когда я был ребенком, город Льеж, где я родился и прожил до девятнадцати с половиной лет, был, можно сказать, разделен на три части.
Первая — это район бульваров д’Авруа и Пьерко, сплошь застроенный большими частными особняками из тесаного камня. Об их обитателях почти ничего не было известно: они проводили жизнь взаперти.
Много позже я узнал, кто жил в этих особняках. Хозяева, управляющие и крупные акционеры заводов, окружавших город.
Но их и рабочих с их заводов разделяли районы вроде того, в котором родился и провел детство я, где проживали те, кого американцы называют «белыми воротничками», то есть мелкие служащие, всегда тщательно одетые и стремившиеся жить как «достойные люди». Там же жили и немногие пенсионеры: в ту пору пенсия полагалась только чиновникам и железнодорожным служащим.
Третью часть города я знал плохо, потому что мать не разрешала мне туда ходить, и открывать ее для себя мне пришлось гораздо позже.
В те времена, подъезжая днем или ночью на поезде к Льежу, пассажир видел только высокие трубы, извергающие пламя, и печи для выплавки цинка, меди и бог весть чего еще; голые до пояса рабы, такие же льежцы, как и мы, швыряли лопатами уголь в жерла этих печей, дыхание которых превращало их в инвалидов к сорока или сорока пяти годам.
Стоит ли говорить о моей симпатии к этим рабам и о том, что я мечтал о революции, желательно мировой, чтобы отнять у стариков с бульваров д’Авруа и Пьерко их право распоряжаться жизнью и смертью чуть ли не всего народа.
Особняки на бульваре Пьерко и прилегающих улицах снесли, а на их месте построили большие жилые дома, разумеется роскошные, потому что всегда существуют люди богатые и даже очень богатые…
Мой старый замааский квартал почти не изменился. Это все те же прямые улицы, за исключением улицы Пюиз-ан-Сок, с чистенькими, непритязательными домами на одно лицо, как правило, без удобств.
Ну а в третьей зоне, в шахтерских поселках, — длинные ряды почерневших от угольной пыли домов, настолько похожих, что удивляешься, как жильцы различают их. Об удобствах и говорить не приходится. Пейзаж такой: огромные черные терриконы, которые словно угрожают обрушиться на приютившиеся у их подножия домики, и высоченные трубы, непрерывно извергающие дым — желтоватый или зеленоватый в зависимости от того, какой выплавляется металл.
Конечно, с того времени под давлением народных масс кое-что изменилось к лучшему. Повсюду уже «третья зона» не так резко отделена от других, но это отнюдь не значит, что перейти из нее в другие стало легче.
Изменения к лучшему не мешают мне оставаться бунтарем, каким я был в детстве. Я всегда радовался любым успехам народа.
Теперь весь мир дрожит перед народом. На биржах паника. Валютный курс падает. Никто не знает, что делать со своими деньгами, если они еще есть.
Я давно предвидел, что настанет день, когда политическая экономия встанет во главе всех наук. Помню, лет в семнадцать я писал: «Грядущий Христос будет не богом, а экономистом».
К сожалению, у крупных собственников и буржуазии долгая жизнь. Если христианство и другие религии сдают позиции, то остается еще одна религия, куда более живучая, — религия денег.
Доказательством тому служат речи правителей большинства стран, а зачастую, увы, и голоса избирателей.
И все-таки революция неизбежно совершается; можете называть ее, если угодно, эволюцией, но я отношусь недоверчиво к слову «эволюция»: оно только искажает и затуманивает реальность.