Де Голль первый изменил знамя государства, принадлежавшего ему ничуть не в большей степени, чем любому из пятидесяти миллионов французов, добавив на белое поле лотарингский крест, ставший его личным гербом, хотя никакого герба у него нет.
Помпиду не захотел или не нашел времени учредить себе герб, а Ротшильды, которых он представлял, такового тоже не имеют.
Жискар д’Эстен только что налепил на знамя, прекрасное своей наготой и трехцветностью, герб, в котором нет ничего ни от истории, ни от республики, ни даже от Франции.
По-моему, я уже цитировал старый афоризм, автора которого позабыл: «Когда боги хотят отнять у человека разум, они наделяют его властью».
Вчера меня удивило, что мэтр Изорни употребляет слово «благородный» применительно к нескольким герцогам, недогерцогам и недонедогерцогам из Французской Академии.
Это мне напомнило одну историю, которая чуть не кончилась скандалом. Пьер Лазарев, как большинство редакторов газет, имел обыкновение принимать за завтраком в своем поместье в Лувесьенне человек двадцать-тридцать, после чего туда прибывали еще многие важные персоны, которых угощали ликерами и другими спиртными напитками.
В то воскресенье у него был гость, которому, право, подошло бы сидеть на двух стульях сразу — так он был огромен и с такой важностью изрекал каждое слово. Это был префект. Самоуверенность, безапелляционность, с какой он высказывал свои суждения, бесила меня.
Он был огромный, толстый, с багровым лицом; видно было, что он ощущает себя и почетным гостем, и представителем так называемых «правящих классов».
Говорили о разных людях, и некоторых, в основном тех, кто владел замком и охотничьими угодьями, префект авторитетно характеризовал:
— Выдающийся человек.
Не знаю, что меня толкнуло, но я обратился к нему с невинным вопросом:
— Чем выдающийся? И почему остальные — не выдающиеся?
Префект поперхнулся, стал не то что красным, а фиолетовым, так что я даже испугался, не хватит ли его из-за меня апоплексический удар.
Всю жизнь у меня было отвращение к этому слову — «выдающийся», а также к делению людей на социальные классы. Я уж не говорю еще об одном, куда более постыдном, выражении: «Человек из хорошей семьи».
Оно подразумевает, что все остальные — из плохих.
Правящие классы, благородные, выдающиеся люди, социальные классы — все это слова, которые я ненавижу с детства, потому что с детства не могу их понять.
Верней, не могу понять, как это при республиканском строе, при демократии существует нечто вроде Версальского двора, где положение каждого определяется в зависимости от благосклонности властей предержащих.
В итоге в правительство или в высшую администрацию идут, как постригаются в монахи, отказываясь от собственных мыслей и становясь рабами богатства.
А народ, о котором говорят все больше, — это безмолвные, безответные избиратели.
У них нет права думать. Нет права иметь собственное мнение. А уж решать что бы то ни было — и подавно.
Р.S. Кое-кто сочтет, что моя суровость вызвана тем обстоятельством, что я не член Академии. Начну с того, что Франсуа Мориак в «Фигаро» предложил предоставить мне двойное гражданство, после чего я мог бы — без выдвижения собственной кандидатуры и без визитов к академикам — быть избран в это, так сказать, сообщество прославленных.
Однако я уже состою в Американской Академии, где нет ни выдвижения собственной кандидатуры, ни визитов, ни интриг, ни треуголок и куда я был кооптирован ее членами, которые даже не знали меня в лицо.
Разумеется, я состою и в Бельгийской Академии, которую посетил всего один раз — в день приема; меня буквально обязали стать ее членом.
И наконец (а это стоит академического кресла), я являюсь доктором honoris causa университетов в Падуе и Льеже, моем родном городе; только что один из главнейших университетов Англии попросил у меня согласия на присвоение мне того же почетного звания.
Так что это не зависть. Это всего лишь трезвый взгляд.
Из книги «Вынужденные каникулы»
В конце войны мне представился случай прочесть несколько переплетенных томов «Судебной газеты» за прошлый век, которые дал мне один судья, мой друг.
В XIX веке большая часть преступлений, в том числе родственных, совершалась в деревне. Жизнь в ней была далеко не столь идиллическая, как мы пытаемся представить ее сейчас. В основном жертвами были старики, ставшие бесполезными на ферме.
Дело в том, что наследникам хотелось поскорей поделить землю: она была самым драгоценным достоянием. Даже дети, работавшие в городе, а чаще на железной дороге, с нетерпением ждали своей доли наследства.
Старик, прикованный к креслу или едва способный пройти по двору, оказывался бесполезен, и зачастую — гораздо чаще, чем регистрирует статистика, — именно жена, особенно если она была моложе, подсыпала ему мышьяка, чтобы выйти за молодого работника.