У крепыша на мундире висит красно-черная муаровая ленточка. Немцы твердят в один голос — «кессел… кессел…», и я понял, что они говорят, что находятся «в котле». Хватаю рукой за эту муаровую ленточку и рву на себя, думал, что это какая-то награда. А немец говорит «Москау», понятно, значит, еще под Москвой гадина воевал. Ленточку до конца не оторвал, ее край остался висеть на кителе у пленного. Мой Возовиков сидел на крыле танка, и я с грустью смотрел на его обмотки. Четвертый год война идет, немцы до сих пор все в сапогах, а мы, как «голь перекатная», в обмотках. Говорю немцу, чтобы «поменялся» с моим старшиной обувкой, а немец делает вид, что по-русски ни бельмеса не понимает, но после тычка дулом револьвера в живот сразу скинул сапоги. Но Возовикову они оказались малы, он вернул их немцу, который не скрыл своей радости, бормоча себе под нос «зер гут». Я показал немцам направление, куда идти в плен, и они ушли в утренний туман. На передовой было тихо, фрицы не стреляли. Когда рассвело, со стороны домов к нам подъехал танк командира второй роты, майора с редкой и очень «армейской» фамилией Подполковников. Он посмотрел на уткинский танк и заключил, что танк можно вызволить двумя тросами. На мой совет не подъезжать к Уткину со стороны траншеи, там топь, майор не среагировал, и итог его «маневра» был заранее предсказуемый, танк этого ротного также закопался в грязь по башню, застряв прямо напротив танка командира взвода, под наклоном больше 50 градусов. Подполковников начал мной распоряжаться: «Мне в 12–00 с двумя танками надо идти в атаку. Пойдешь вместо меня». Я его послал подальше: «Ты, майор, меня за идиота держишь? Ты же специально свою машину в грязь засадил, а теперь я вместо тебя должен в бой ехать?! Я тебе вообще подчиняться не обязан!» Но Подполковников сразу по рации накапал на меня в штаб, и часов в десять утра к нашему «торфяному завалу» пришел капитан и передал мне приказ, написанный на обрывке бумаги и подписанный самим комбригом, генерал-майором Коноваловым, в котором моему экипажу предписывалось дозаправить танк горючим и снарядами и в двенадцать часов дня атаковать противника. Мы отъехали назад, к какому-то скотному двору, где нас уже поджидал заправщик. Тут же подошел тягач со снарядами. Ко мне присоединился командир другого танка лейтенант Львов и стал помогать грузить заряды. Я отошел за угол сарая, «отлить» и тут увидел, что в одну выгребную яму стащили много трупов немецких солдат. И у одного трупа торчит на мундире муаровая ленточка, именно та, которую я так до конца не оторвал. Спрашиваю у Львова: «Почему вы пленных расстреляли?» Он отвечает: «Знаешь, Мушкет, с моря, в лесок, прямо туда, где стоял штаб нашего полка, прилетел большой снаряд, солидного калибра, видно, корабельный, и с танка Черногубова аж сорвало башню, всего полтора десятка убитых и раненых. И тут эти два немца подходят. Кто-то крикнул: «Корректировщики!» А у одного из них под бушлатом тельняшка. Вот их и хлопнули по горячке…» Я только выматерился… Взяли на борт десять снарядов сверх боекомплекта, уложили их на днище боеукладки, закрыв выход механику-водителю, и я скомандовал Папкову: «Давай! Вперед, к домикам!» Проехали метров пятьсот, и тут по нас стали долбить. И снова: «короткая — выстрел — вперед — короткая — выстрел». Выпустили снарядов шесть, подъехали к разбитому кирпичному дому, а рядом с ним в траншее бойцы. К танку подскочил представительный мужик с усами «под Сталина», не то солдат, не то офицер, запомнилось, что он был еще в ветхой гимнастерке старого образца, и на петлицах были следы «шпал» (говорят, что у некоторых было такое «пехотное суеверие», в бой надевали старую гимнастерку, в которой начинали войну, считалось, что это приносит удачу).
Он сказал: «Я командир штрафной роты. Вы поступаете в мое распоряжение».