«Пастух — Обед мой готов. Я подоил своих овец. Дверь моей хижины заперта, очаг разожжен. Можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!
Будда — Я не нуждаюсь больше ни в пище, ни в молоке. Ветры — мое жилище, очаг мой погас. Можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!
Пастух — У меня есть волы, коровы, у меня есть луга моих предков и бык, который покрывает моих коров. А ты, ты можешь изливать дождь столько, сколько хочешь, о небо!
Будда — У меня нет ни волов, ни коров. У меня нет пастбищ. У меня ничего нет. Я ничего не боюсь. А ты, ты можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!
Пастух — У меня есть пастушка, покорная и преданная. Прошло много лет с тех пор, как она стала моей женой, я счастлив, балуясь с ней по ночам. А ты, ты можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!
Будда — У меня есть душа, покорная и свободная. Уже многие годы я ее упражняю и научил ее играть со мной. А ты, ты можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!»
Эти два голоса еще говорили, когда сон овладел мной. Вновь поднялся ветер, и волны разбивались о толстое стекло иллюминатора. Я плыл между сном и явью. Мне виделось, как разразилась жестокая буря, пастбища затопило, волов, быка и коров поглотила вода. Ветер унес крышу жилища, огонь погас; жена вскрикнула и замертво упала наземь. Пастух начал жаловаться; он кричал, но я его не слушал, а все глубже погружался в сон, скользя, как рыба в морской глубине.
Когда я проснулся на рассвете, справа тянулся огромный божественный остров, гордый и дикий. Бледно-розовые горы с улыбкой выглядывали из тумана под осенним солнцем. Море цвета индиго вскипало вокруг нас, оставаясь все еще беспокойным.
Зорба, завернувшийся в коричневое одеяло, жадно рассматривал Крит. Его взгляд перелетал с гор на равнину, затем скользил вдоль берега, изучал его, словно вся эта земля была ему близка и он рад снова ступить на нее.
Я подошел и тронул его за плечо:
— Наверняка ты не в первый раз приезжаешь на Крит, Зорба! — сказал я. — Ты разглядываешь его, как старого друга.
Зорба зевнул, будто скучая. Я почувствовал, что он совершенно не расположен поддерживать разговор.
— Тебе наскучили разговоры, Зорба?
— Они мне не наскучили, хозяин, — ответил он, — просто мне их трудно вести.
— Трудно? Почему?
Старик ответил не сразу. Он снова медленно прошелся взглядом вдоль берега. После ночи на палубе с его кудрявых седых волос скатывались капельки росы. Лучи восходящего солнца осветили даже самые глубокие морщины его щек, подбородка и шеи.
Наконец его толстые отвисшие губы, похожие на козлиные, шевельнулись:
— Утром мне всегда так трудно раскрыть рот. Очень трудно, извини меня. Он замолчал, и его небольшие круглые глаза снова впились в берега Крита.
Прозвенел колокол, приглашая к завтраку. Из кают стали появляться мятые зеленовато-желтые лица. Женщины со спутанными шиньонами тянулись, спотыкаясь, от столика к столику. От них несло рвотой и одеколоном, а в их взглядах сквозили волнение, страх и глупость.
Зорба, сидя напротив меня, с наслаждением тянул свой кофе небольшими глотками, ел хлеб, намазав его маслом и медом. Его лицо мало-помалу светлело, становилось добрее, рот смягчился. Я тайком разглядывал его, в то время как он медленно освобождался от сна и глаза его все ярче разгорались. Старик зажег сигарету, с удовольствием затянулся и выпустил из своих волосатых ноздрей голубоватый дым. Он удобно уселся на восточный манер, подложив под себя правую ногу. Только теперь он был в состоянии говорить.
— Впервые ли я приезжаю на Крит? — начал он… (полузакрыв глаза, он смотрел вдаль прямо перед собой, вершина Иды исчезала позади нас). Нет, это не первый раз. В 1896 году я уже был настоящим мужчиной. Мои усы и волосы были своего естественного цвета — черные, как воронье крыло. У меня были все тридцать два зуба и когда я напивался, то съедал закуску вместе с тарелкой. Но именно в это время дьяволу понадобилось, чтобы на Крите вспыхнула революция.