Я бегу и наблюдаю, боясь, что кто-то наблюдает за мной: одна петля вокруг кладбища, отдых, еще один круг, снова отдых. Я прислоняюсь к дереву и растягиваю ноги, потом сажусь в его тени и жду.
Старик прогуливается по кладбищу со своей собакой. Он терпеливо ждет, пока его дворняжка – грудь колесом, черная в подпалинах – обнюхивает розы перед безымянным камнем. Я удивляюсь, как человека, который настолько давно умер, до сих пор могут помнить живые. Может быть, это чей-то прапрапрапрапраправнук возложил цветы. Может быть, рассказ о жизни этого человека передавался из поколения в поколение; должно быть, теперь он уже превратился в легенду, стал игрой в «испорченный телефон».
Спустя три дня я досконально знаю твой распорядок. По утрам – плавание в бассейне. Я видел, как ты возвращаешься домой, с мокрыми волосами, надев джинсовые шорты поверх купальника. Днем – поход с бабушкой в библиотеку. Твоя мать работает неполный день; утром она уходит, зажав в губах сигарету, и возвращается домой после трех, дымя другой сигаретой. Во второй половине дня, часа в четыре, она усаживается на веранде – под навесом стоит старый диван и три белых пластиковых кресла – и потягивает из банки пиво, ожидая, пока вернется домой твой отец. В каждую банку она бросает сигаретные окурки.
Ты сидишь на лужайке – маленький квадрат травы и цветов – и рисуешь. Показываешь рисунок матери. Она делает глоток пива, хвалит тебя, говорит «какой красивый рисунок», возвращает тебе блокнот.
У меня тоже есть свой распорядок. Пробежка, отдых, наблюдение. Поездка на машине в центр, чтобы пообедать. Позже, когда вы с семьей ужинаете – твой отец жарит что-нибудь на гриле, и вы садитесь есть под навесом, – я сижу напротив через улицу, на скамейке возле больницы, и притворяюсь, что читаю газету.
В сумерках воздух становится прохладным, и отблеск телевизора мигает в твоем потемневшем доме. Я несколько раз прохожу мимо дома; слышу пистолетные выстрелы: полицейское шоу или старый фильм. Твоя мать выходит на улицу покурить. Ты выбегаешь вслед за ней в пижаме, ловишь мотыльков. Потом вы возвращаетесь в дом, и я слышу, как щелкает запирающийся замок.
Я еду обратно в отель, где заказываю обслуживание в номер. У меня нет никакого плана. Я не знаю, как долго здесь пробуду. Я подумывал о том, чтобы позвонить в вашу дверь и рассказать твоим родителям правду – об именах твоих кукол, о песне, которую ты напеваешь, об игре «заплачь-засмейся», о том, почему ты не разговариваешь, о том, что ты хочешь быть певицей, о том, почему ты веришь, что когда-то жила рядом с пляжем. Но когда я репетирую то, что мог бы сказать, когда представляю, как это может прозвучать с их точки зрения, то, что я говорю – а говорю я вслух, – начинает казаться чистым безумием. Не могу даже представить, что сказали бы твои родители. Могу только представить, что я сам сказал бы на их месте. Я мог бы постараться мыслить широко – до определенных пределов. Я мог бы даже поверить. Но после этого я бы, наверное, сказал: «Я очень сочувствую вашей утрате. Удачи вам в дальнейшей жизни». И поэтому я не могу заставить себя позвонить в дверь, не могу собраться с духом – или с глупостью – и рассказать что-то твоим родителям. Полагаю, на самом деле мне хочется поговорить с тобой. Я хочу поведать тебе всю эту историю, от начала до конца. Но тебе всего семь лет, и я не знаю, что ты на это скажешь или какой знак покажешь, как отреагируешь. Так что мне остается эта книга, которую, я надеюсь, ты раскроешь, когда станешь старше, найдя ее в букинистическом магазине, и тогда… Но, видишь ли, у этой истории есть только одна концовка, как и у любой истории.