Он как-то сразу интуитивно понял, что с этой минуты «Суворов», дав слабину, полностью будет находиться в его, крысинских, руках, что теперь (если союз их состоится) «Суворов», чтобы не вспоминать эту минуту своей слабости, будет беспрекословно подчиняться, и поэтому безо всякой опаски оскорбил его, назвав помидорным орлом, стараясь сразу же, с первых шагов сломать его волю и подчинить её себе.
Но «Суворов» оказался крепким пареньком.
— Ты насчёт орлов полегче, — предупредил он. — А то возьму клешнёй тебя за душу и темечком в нюх поцелую. И будешь здесь лежать, отдыхать. А я к своим помидорам пойду.
Кольке этот ответ понравился.
— Ну, вот это разговор, — одобрительно сказал он. — Ты эти же самые слова тому барыге и скажешь, который первый нам деньги не принесёт… А то сразу про «мокрое» начинаешь! Кому оно нужно, «мокрое»?
— А зачем «пушку» лапаешь?
— Для понта… Вот видишь, даже ты увидел её и дал «сок». А какой-нибудь несчастный барыга из фрайеров сразу полные штаны наложит. И не на триста, а на все пятьсот скинется, понял?
ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА
В детстве мне иногда казалось, что моя родина, Преображенская застава в Москве, всегда была отмечена присутствием какого-то особого исторического духа, печатью личности Петра I, проведшего здесь свою юность под сенью угрозы физической расправы со стороны родной сестры — сидевшей в Кремле и незаконно захватившей царскую власть правительницы Софьи.
Много раз я пытался представить себе, как тёмной августовской ночью, напуганный известием о том, что Софья движется со стрелецкими сотнями из Кремля, чтобы лишить его жизни, обезумевший от страха молодой Пётр выбежал в одном нижнем белье на крыльцо Преображенского дворца, вскочил на лошадь и белой тенью метнулся в ночи через Преображенскую площадь вниз к Яузе, мимо потешной крепости Прешбург (сейчас на этом месте стоит больница имени Ганнушкина) и дальше, по Стромынке и Русаковской улице в Сокольническую рощу. И только здесь, в Сокольниках, догнал его Меншиков с одеждой, помог надеть штаны, и, окружённый стольниками и офицерами потешного Преображенского полка, поскакал царь вдоль Ярославского шоссе через берёзовые перелески, тронутые первой осенней желтизной, навстречу занимавшейся холодной зеленоватой заре, в Троице-Сергиеву лавру…
Спустя несколько лет, после подавления стрелецкого бунта, сюда же, в село Преображенское, свозили на казнь мятежных стрельцов. В центре Преображенской площади (там, где сейчас трамвайный круг) был построен большой эшафот из свежевыпиленных досок, пахнущих смолой. Вокруг эшафота четырёхугольным каре стоял гвардейский Преображенский полк. Усатые, огромные гренадеры молча смотрели, как по ступеням эшафота поднимаются в белых рубахах со свечами в руках изломанные, измученные пытками стрельцы. Трещали барабаны. Трескуче горели поднятые над головами гвардейцев факелы. Стрельцы, подходя к плахе, кланялись на все четыре стороны и покорно ложились под топоры. Палачей было несколько. Топоры стучали почти непрерывно, как в мясной лавке. Головы мятежных стрельцов скатывались с плахи одна за другой. Обезглавленные тела на глазах ожидающих казни оттаскивали в сторону, как мешки с отрубями, и сбрасывали с эшафота. Кровь ручьями лилась на белые, пахнущие смолой доски. Их то и дело посыпали опилками. Лица стоявших за солдатами жителей Преображенской слободы были охвачены ужасом от размеров этой гигантской казни, от огромного количества бородатых мужчин, безропотно всходящих на эшафот по двум лестницам навстречу своей смерти. И только лицо Петра, сидевшего верхом на лошади в центре гвардейского каре, было бесстрастно и каменно неподвижно. Он помнил своё бегство из Преображенского, когда несколько лет назад стрельцы собирались лишить его жизни здесь же, в Преображенском. Теперь исторический час пробил. Но это была не месть. Стрельцы были олицетворением старой, византийской Руси. И Пётр рубил головы не только стрельцам. Он рубил голову прошлому, мешавшему его новым делам, тормозившему сближение России с Европой.