А я застал последних кустарей,ремесленников слабых, бедных, поздних.Степенный армянин или еврей,холодный, словно Арктика, сапожникгвоздями каблуки мне подбивал,рассказывая не без любованья,когда и где и как он побывали сколько лет — за это подбиванье.Присвоили заводы слово «цех»,цеха средневековые исчезли,а мастера — согнулись и облезли.Но я еще застал умельцев тех.Теперь не император и не папа —их враг, их норма, их закон,а фининспектор — кожаная лапа,который, может, с детства им знаком.Работали с зари и до зарифанатики индивидуализма.В тени больших лесов социализмасвои кусты растили кустари.Свое: игла, наперсток, молоток.Хочу — приду! Хочу — замок повешу.Я по ладоням тягостным, по весукустаря определить бы смог.
Ёлка
Гимназической подруги мамыстайка дочерейсветятся в декабрьской вьюге,словно блики фонарей.Словно елочные свечи,тонкие сияют плечи.Затянувшуюся осеньтолько что зима смела.Сколько лет нам? Девять? Восемь?Елка первая светла.Я задумчив, грустен, тих —в нашей школе нет таких.Как зовут их? Вика? Ника?Как их радостно зовут!— Мальчик, — говорят, — взгляни-ка!— Мальчик, — говорят, — зовут! —Я сгораю от румянца.Что мне, плакать ли, смеяться?— Шура, это твой? Большой.Вспомнила, конечно. Боба. —Я стою с пустой душой.Душу выедает злоба.Боба! Имечко! Позор!Как терпел я до сих пор!Миг спустя и я забыт.Я забыт спустя мгновенье,хоть меня еще знобит,сводит от прикосновеньятонких, легких детских рук,ввысь подбрасывающих вдруг.Я лечу, лечу, лечу,не желаю опуститься,я подарка не хочу, яне требую гостинца,только длились бы всегдаэти радость и беда.