Там, в России, семья, страна с ее непобедимым пространством, а Ленинград казался обреченным на голодную смерть
На пристани, однако, сообщили, что вчера вечером было получено распоряжение приостановить переправу людей через Ладогу. Наше перебазирование не состоялось. Мы отправились обратно в Ленинград. Я доехал до Лесного и тут сошел с поезда прямо домой.
Стоял ясный день, в воздухе реяли черные «мессершмитты», город был пуст (воздушная тревога); к вечеру я уже – на Петропавловской у матери, радостный, что с нею не расстался. Ящики инвентаря, кажется, остались на складе нераспакованными; для преподавания клинические кафедры перевели в военно-морской госпиталь на Васильевском (будто бы там было более спокойно по части обстрела, ведь фронт приблизился вплотную к южным районам города).
Появились первые дистрофики. «Алиментарная дистрофия» (так академически и камуфляжно стали обозначать голодную болезнь) давала в своем развитии два варианта – отечную и сухую формы. На улицах то и дело подбирали истощенных и отправляли в больницы, которые быстро заполнялись подобными больными, вытеснившими обычных (даже стало казаться, что обыкновенные заболевания мирного времени исчезли, в их числе даже инфекционные заболевания; как выразился М. Д. Тушинский, «стрептококк эвакуировался из Ленинграда»). Пока еще смерть лишь притаилась, голодных кормили в госпиталях и на время помогали им.
Кое у кого были небольшие запасы сахара, варенья, шоколада. Их быстро съели, как и овощи, выкопанные в опустевших пригородах. Становилось холоднее. Стали разбирать на дрова деревянные строения. Пайки еще выдавались, хотя и ничтожные.
Кем бы ни оказался Сталин в последующие годы своей жизни (а в особенности после смерти), в ту пору он, его имя, его слова внушали необходимую уверенность в борьбе
Но вот отзвучали пламенные речи в Москве в Октябрьскую годовщину на Красной площади. Речь Сталина была полна спокойного эпоса. Люди слушали ее и заражались патриотизмом и надеждами. Кем бы ни оказался Сталин в последующие годы своей жизни (а в особенности после смерти), в ту пору он, его имя, его слова внушали необходимую уверенность в борьбе, в сопротивлении трагическому ходу событий. Для многих он был знаменем спасения, победы. При всем моем критическом отношении к нему с самого начала его сурового, жестокого и демагогического правления я не мог не почувствовать положительного влияния его личности (может быть, авторитета его личности) на морально-политическое состояние как армии, так и населения.
После Октябрьского праздника продовольственное положение осажденного города стало катастрофическим. Еда исчезла. Стали питаться более или менее сносно только военнослужащие, персонал госпиталей, а также служащие продовольственных учреждений (некоторые из них меняли хлеб на ценные картины и другие предметы искусства, книги, одежду, мебель; спекулянты сильно подработали на несчастье города – хотя сами они, конечно, могли стать жертвами бомб или пожаров). Алиментарная дистрофия охватила почти все население города. На улицах можно было видеть истощенных людей, еле передвигающих ноги и вдруг падающих мертвыми на тротуар. А отечные люди постоянно останавливались по углам, чтобы помочиться (сильные позывы на мочеиспускание стали в этот период общим нашим недугом).
Война шла плохо. Красная Армия отступала, немцы гнали нас на Украине, приближались к Москве. Двигался на восток нескончаемый поток эвакуируемых учреждений и беженцев.
Из Ленинграда можно было эвакуироваться только воздушным путем над Ладожским озером. В ноябре группе профессоров нашей академии предложено было отправиться в Киров (Вятку), где к тому времени открылся крупный военно-морской госпиталь (обеспечивавший лечение больных и раненых, поступавших с Северного флота и отчасти с Ладоги). В эту группу включили и меня. Мы должны были выяснить, можно ли туда перебазировать академию.
Однажды вечером я пришел на Петропавловскую попрощаться с мамой, а также Левиком и его семьей. Они все уже плохо питались, имели неважный вид, и я сговорился о А. Ф. Тур и другими моими бывшими товарищами по клинике Ланга, что в случае нужды как мама, так и Левик поступят в больницу Эрисмана. Пока что мать, конечно, старалась все, что можно, отдавать семье сына, а сама пила свой кофе. Мужчины вообще гораздо хуже переносили голодание и гораздо скорее погибали, нежели женщины, и Левик едва держался. Очень, очень горестно было расставаться, но мама утверждала, что ее радует, что один из сыновей, наконец, будет спасен, – ну, а она уже старая, что ж делать. До сих пор меня гложет мысль, что следовало ее взять с собой, хотя технически это и было почти неосуществимо – я ведь отправлялся как военный.