Вхожу в мрачный грязно-красный подъезд. Расшаркивающийся, вышколенный адъютант поджидает меня с пропуском возле мраморной, аляповатой, грузной лестницы. Два юнца-часовых в новеньких фуражечках с синими околышками сосредоточенно сверяют мой паспорт с пропуском. Такие фуражки продают сегодня за немецкие марки любопытствующим туристам у Бранденбургских ворот...
Адъютант часовых не торопит. Служба. Учреждение серьезное.
Двинулись.
Руки и ноги зазябли. Какая-то жуть берет. Сколько же здесь...
Через какие подъезды?..
По этим ли коридорам?..
Этой ли лестницей?..
Где спуск в страшные подвалы преисподней?..
Где шли расстрелы?..
Или этот подъезд только для героев сказок Перро?..
Адъютант открывает внушительную дверь. Просторная приемная. Помощники, секретари у столиков с тысячью телефонов. От их обилия рябит в глазах. Небось, концы со всей страны сюда ведут. Двести двадцать миллионов тут «под колпаком»...
Ровно в 10 из дверей выходит высокий, стройный мужчина с внимательным взглядом серых глаз через стекла очков.
— Здравствуйте, Майя Михайловна. Я — генерал Питовранов. Вчера Вам звонил. Вы точны. Александр Николаевич Вас ожидает.
Вхожу. Из-под портрета Хрущева возникает железный... но не Феликс, а Шурик Шелепин. Улыбается. Пододвигает казенный стул.
На Шелепине черный костюм, белая рубашка, вишневый галстук. Это уж вождистское наказание — члены Политбюро и самые важные другие партийные птицы всегда должны в темном быть, при белой рубашечке. Запечатлят ненароком фотокорреспонденты — узрит народ любимого вождя во всем официальном величии.
На ногах черные полуботинки. С ненавистью к себе понимаю, что неуместно ерничаю: ожидаю привычных мне приспущенных носков, хлюпавших, как ласты, в фестивальном поезде...
Шелепин чуть кривит рот, очерченный тонкими недобрыми губами.
— Присаживайтесь, Майя Михайловна. После фестивалей давно вас не видел.
Присаживаюсь.
— Я всю нашу литературу, музыку по фестивалям знаю. И мужа Вашего по варшавскому фестивалю помню. Премию ему за «Конька-Горбунка» вручали.
Принято у советских боссов издалека начинать. Дело на самый конец отнести.
Но вот подступаем, кажется. Я вся напрягаюсь. Отлет в Америку через три дня. Опять мне нос утрут — или?..
— Прочел Никита Сергеевич Ваше письмо. Просил нас тут разобраться. Мы посоветовались и думаем — надо Вам с товарищами вместе за океан отправиться.
Душа моя в пятки уходит. Неужто выпустят?..
— Никита Сергеевич Вам поверил. У нас тоже оснований не доверять Вам нету. Многое из того, что нагородили вокруг Вас, — ерундистика. Недоброжелательство коллег. Если хотите, профессиональная зависть. Но и Вы много ошибок совершили. Речи свои и поступки контролировать следует...
Я все еще в свое избавление поверить не могу. Какого-либо подвоха жду. И вот неожиданно:
— Дядя Ваш, господин Плезент, умер 7 апреля 1955 года в Нью-Йорке... Два его сына с семьями... Можете повидаться... Чинить препятствия не будем... Ваше дело...
В общем, все то говорит, о чем я в третьей главе уже рассказала.
У порога Шелепин просит передать привет Щедрину. Растягивает тонкие губы в подобие улыбки.
— Пускай на роялях спокойно свои концерты играет. Мы ему рук в заклад рубить не будем. Вот если не вернетесь, — грозит Председатель пальцем...
Юмор мрачный.
Лихорадочно собираю дома чемодан. В этот раз загодя и зубной щетки не запасла. Сглаза боюсь.
_______
...Рецензия Джона Мартина в «Нью-Йорк тайме» на мой первый спектакль в «Метрополитен» кончалась словами:
SPASIBO NIKITA SERGEEVITCH!
Глава 32
СЕМЬДЕСЯТ ТРИ ДНЯ
Апрель 1959 года. Мне 33 с хвостиком. Первый раз за свою жизнь со своим театром еду в настоящие гастроли. Весь тур должен занять семьдесят три дня. По главным городам Америки.
_______
Уже сижу в самолете с балетной братией. В иллюминаторы шею тяну. Талые подмосковные поля обозреваю. Летчики греют моторы, рулят к взлетной полосе.
Но высадить, коли захотят, — не поздно. И такие случаи бывали...
Самолет взмывает в апрельское небо. Небо в апреле в России всякий год самое высокое.
Летим, черт возьми!..
Щедрин в Москве вроде как заложником остался. «Рука на отсечение» — это литературный образ был? Или всерьез?..
Я танцевала в этих гастролях «Лебединое», «Каменный цветок», «Вальпургиеву ночь». Уланова — «Ромео» и «Жизель», концертные номера. Обе мы были в центре внимания. Ко мне интерес и политически подогревался. Балетный мир, журналисты знали, что меня долго не выпускали. Что советские власти страшились: того гляди — убегу.
Самым невероятным — почти по сказке Андерсена — было то, что мыслей о побеге на Запад ни у меня, ни у Родиона тогда не было и в помине. Это сегодня, задним числом, можно слукавить, прилгнуть, наплести, на страх перед тоталитарным чудищем сослаться. Но если хотите правды, только правды, то в те годы я о побеге не помышляла.
Дура?
Дура! Теперь локти кусаю. Опять же, если по правде говорить.