Прибежала взволнованная мама, пыталась меня увести, но я билась у нее в руках и ни за что не хотела уходить. Я бы, наверное, провела там всю ночь, но мама привела кого-то из мужчин, и меня силой унесли домой.
Утром пёс был еще жив, весь облепленный мухами и неподвижный, только бок слабо вздымался. Потом испустил дух. Я была всё это время с ним рядом вместе с несколькими моими друзьями.
Мы начали копать яму, но тут пришел солдат с лопатой, быстро вырубил в спекшемся грунте углубление, завернул неподвижное тело в тряпку, бросил туда и закопал, сделав даже небольшой холмик. Мы воткнули в него палку и повесили матерчатый ошейник, который я когда-то выпросила в питомнике.
Позже мы узнали, что солдат с лопатой пришел по приказу того же коменданта, которому моя тихая мама устроила настоящий скандал, забыв про субординацию и про то, что ее могут отдать под трибунал за оскорбление начальства. Но комендант стерпел и только перестал приходить в библиотеку менять книги и беседовать с мамой «в неофициальной обстановке», как он любил говорить. Меня в расчет не брали, и я часто слышала краем уха их разговор, сидя на привычном своем месте между полками. Смутно помню, что говорили они о прочитанных книгах, о довоенной жизни и о том, что будут делать, когда кончится война. А она уже шла к концу, хотя оставался еще почти год до мая 45-го.
Я долго не могла прийти в себя после пережитого потрясения, пропускала школу, плакала и отдалилась от всех. Мама говорила потом, что именно тогда из веселого, беззаботного ребенка я превратилась в угрюмого подростка, хотя мне еще не было одиннадцати лет.
Эта история осталась в моей душе на всю жизнь.
Впрочем, этому печальному событию я обязана и одним из самых сильных своих впечатлений от горного края, в котором мы жили. Мама время от времени отправлялась в поездку по заставам – менять книги в тамошних библиотечках. Обычно она оставляла меня дома на попечении соседей, а тут, видимо, договорившись со своим непосредственным начальником-политруком, взяла с собой. Ехали мы на арбе, свесив ноги, а временами шли пешком следом за ней. Проезжали красивейшие кишлаки, вытянувшиеся вдоль дороги, тенистые, тихие, чистые, с умиротворяющим журчанием арыков, с приветливыми таджичками, которые угощали нас абрикосами и козьим молоком. Внизу шумел Пяндж, заглушая на перекатах все остальные звуки. На склонах гор паслись овцы и козы. Чабаны степенно раскланивались с нашим возницей-солдатом, а на нас с мамой не обращали никакого внимания, хотя она и была в военной форме.
На заставах, тоже тенистых и каких-то особенно уютных, нас встречали радостно, бросались разбирать книги, расспрашивали о новостях, водили меня по окрестностям, показывали, где проходит граница, рассказывали разные забавные случаи. Вкусно кормили, а вечерами, если мы оставались ночевать, пели песни так красиво и печально, что дух захватывало. А может, это было только на одной какой-то заставе. Теперь уже трудно отделить одно впечатление от другого. Но эта поездка запомнилась мне как тихое счастье, полное красоты и доброты.
Вообще, летом нам, детям, жилось вольготно и увлекательно. Никто особо не контролировал, куда мы идем, зачем. Часто отправлялись в какие-нибудь дальние путешествия – куда глаза глядят. Шли пешком, иногда прихватывали ближайшего, невозмутимо пасущегося ишака. Хозяева не беспокоились, знали, что вернём.
Если забредали слишком далеко и уже темнело, оставались ночевать в кишлаке. Нас принимали охотно и гостеприимно, кормили, укладывали спать во дворе на кошме, а то и на крыше, где ночевало всё семейство. У меня от тех лет осталось впечатление, что узбеки, особенно в кишлаках, очень приветливый и доброжелательный народ. Поэтому я с таким ужасом читала в недавние времена о резне и жестокости, вражде и взаимной ненависти. Трудно было поверить. Впрочем, и наш народ, говорят, был добрым. Помню, как еще в детстве меня поразило вычитанное у Толстого обращение солдат друг к другу: «братец ты мой».
Эти походы – лучшее, что запомнилось в моём не бедном впечатлениями малолетстве. Полная свобода, удивительная красота и спокойствие природы, наши ленивые, но не пустые разговоры, когда, лёжа на спине где-нибудь на вершине невысокого холма, смотришь в небо и перебрасываешься словами с товарищами, большинство из которых были старше и серьезнее меня. Мама легко отпускала меня с ними. У нас была договоренность, что беспокоиться она начинает только к вечеру второго дня. Кое-кому из этих ребят предстояло через год-другой идти в армию, им было о чём подумать. Меня же брали с собой, потому что я много читала и могла пересказать прочитанное, и потому что москвичка, а москвичей тогда уважали. Сейчас же их не любят почти везде.
Писем от папы мы тогда, видимо, не получали, или мама их не сохранила. Помню, что он вернулся из эвакуации осенью 43-го, и я ему очень завидовала и спрашивала маму, почему же он нас не взял с собой. Она отговаривалась, объясняя это военной службой.