«Если бы не ты, я бы стала знаменитой художницей», – говорила моя сумасбродная рыжеволосая мать. Она училась живописи в Париже, изучала анатомию и рисунок с натуры, акварель и графику и даже знала, как самой растирать пигменты. Она встречалась со знаменитыми художниками, знаменитыми писателями, знаменитыми музыкантами, знаменитыми дармоедами. Она танцевала обнаженной в Буа-де-Булонь[45]
, сидела в «Ле Дё Маго»[46] в черном вельветовом плаще, мчалась по улицам Парижа на бамперах «буггати», ездила на греческие острова за тридцать пять лет до Жаклин Кеннеди-Онассис, а потом вернулась домой, вышла замуж за катскиллского комика[47], собиравшегося переквалифицироваться и делать деньги на цацках, и родила четырех дочерей, которым были даны весьма поэтические имена: Гундра Миранда, Айседора Зельда, Лала Юстина и Хлоя Камилла.Разве в этом моя вина?
Всю жизнь я чувствовала себя виноватой. И может, в некотором роде так оно и есть на самом деле. Родители и дети соединены пуповиной, и не только во чреве. Их соединяют таинственные силы. Если мое поколение собирается посвятить жизнь разоблачению родителей, то, может, и родителям нужно предоставить такие же возможности?
«Если бы не вы, доченьки, я была бы знаменитой художницей», – говорила мать.
И долгое время я ей верила.
Естественно, существовала и проблема ее собственного отца – тот тоже был художником и фанатически завидовал ее таланту. Она уехала в Париж, спасаясь от него, но почему тогда вернулась в Нью-Йорк, поселилась в его доме и жила там до сорока лет? У них была общая студия, и время от времени он писал поверх ее картин (но, конечно, только в тех случаях, когда у него не находилось чистых холстов). В Париже она стала кубисткой и пыталась найти собственный стиль с современной струей, но папочка, для которого живопись начиналась и кончалась Рембрандтом, высмеивал ее, пока она не бросила свои попытки.
«Это не художники, это маляры, – говорил папочка. – Сплошная мазня».
Почему она не съехала из отцовского дома? Я говорю эти слова, целиком и полностью отдавая себе отчет в их противоречивости, – я знаю: если бы она съехала, то я, возможно, никогда не появилась на свет.
Мы росли в жуткой четырнадцатикомнатной квартире к западу от Сентрал-парка. Крыша протекала (жили мы на последнем этаже); стоило вам засунуть кусочек хлеба в тостер, запахи распространялись повсюду, ванны побиты, водопроводные трубы проржавели, газовая плита на кухне похожа на старинную вещичку из бабушкиной кладовки, а оконные рамы были такие старые и перекошенные, что ветер свободно задувал сквозь щели. Но это было «творение Стэнфорда Уайта»[48]
, имевшее «две студии с северным светом», «панельные стены» в библиотеке и «освинцованные стекла», а на «сорокафутовом потолке» в гостиной было «настоящее листовое золото». Я помню эти фразы из жаргона торговцев недвижимостью – они преследовали меня все мое детство. Листовое золото. Я воображала себе кленовые листики из золота. Вот только как они прилепили их к потолку? И почему они не похожи на листики? Может, они их залепили, закрасили. И вообще, недоумевала я, где можно взять «настоящее листовое золото»? Оно что – растет на настоящих золотых деревьях? На настоящих золотых ветвях?Вообще-то в библиотеке моих родителей была плохо напечатанная книга под названием «Золотая ветвь»[49]
. Я несколько раз тщетно листала ее страницы в поисках «настоящего листового золота». А вот всяких сексуальных вещей там встречалось хоть отбавляй. (Именно в эти времена я прятала в своем комоде под нижним бельем «Любовь без страха»[50].)А потому мы жили у мамы и папы – как же, там ведь был «хороший северный свет» и «настоящее листовое золото», по крайней мере, так говорила моя мать. А мой отец тем временем путешествовал по миру – затеянное им производство цацек процветало, мать оставалась дома, рожала детей и ругалась со своими родителями. Мой отец делал ведерки для льда, похожие на керамические пивные кружки, и керамические пивные кружки, похожие на ведерки для льда. Он делал керамических животных, соединенных тоненькой золотой цепочкой. И он зарабатывал на этом неплохие деньги – удивительно большие деньги. Мы вполне могли бы переехать куда-нибудь на новое место, но моя мать не хотела или не могла уезжать. Тоненькая золотая цепочка связывала мою мать с ее матерью, а меня – с моей. Все наши несчастья были нанизаны на одну и ту же (быстро тускнеющую) золотую цепочку.
Конечно, у моей матери были для всего этого объяснения – патриархальные объяснения, вековые объяснения женщины, наделенной талантами и честолюбием, но раз за разом беременеющей.
– Женщины не могут делать то и другое, – говорила она, – тут нужно выбирать. Либо ты художник, либо ты рожаешь детей.
При том имени, которое мне досталось, – Айседора Зельда[51]
– не было никаких сомнений в том, что я должна выбрать: все те возможности, что упустила моя мать.