Впервые в жизни меня смертельно заинтересовала история евреев и история Третьего рейха. Я обратилась в Информационную службу США, как иначе называлась Библиотека специальных служб, и начала читать книги, описывающие ужасы депортации и лагерей смерти. Я читала об Einsatzgruppen[89]
и представляла себе, как копаю собственную могилу и стою на краю ямы, прижимая к себе ребенка, пока нацистские офицеры готовят пулеметы. Я воображала крики ужаса и звуки падающих тел. Я воображала, что меня ранят и я скатываюсь в яму, где в предсмертных судорогах дергаются тела, а потом сверху меня закидывают землей. Как прежде я могла протестовать против еврейства, заявляя, что являюсь пантеистом? Как я могла поклоняться зимнему солнцестоянию и ритуалам весны? С точки зрения нацистов, я такая же еврейка, как и все остальные, убитые ими. Неужели я вернусь в землю и стану цветком или плодом? Неужели именно так произошло с душами евреев, убитых в день моего рождения?В редкие солнечные дни я шлялась по рынкам. Немецкие фруктовые рынки очаровывали дьявольской красотой. За старой церковью Святого Духа на городской площади семнадцатого века расположился субботний рынок. Площадь заполнена прилавками с красными и белыми навесами и горами фруктов, истекающих соками, словно человеческой кровью. Малина, клубника, алые сливы, голубика. Горы роз и пионов. Все цвета крови, сочащейся в деревянные короба, а из них на деревянные прилавки. Может быть, в них переселились души еврейских детей, убитых во время войны? Может быть, поэтому тревожила меня страсть немцев к садоводству? Столько почтения к таинству жизни, только не по тому адресу. Столько любви, направленной на выращивание плодов, цветов и животных. «Но мы ничего не знали о том, что происходит с евреями, – снова и снова повторяли немцы. – В газетах об этом не писали. И так продолжалось только двенадцать лет».
Я в какой-то мере верила им. И в какой-то мере понимала. И хотела бы увидеть, как они умирают медленной, мучительной смертью. И вот эта кровавая красота рынков – древние старухи, взвешивающие свои кровоточащие плоды, упитанные светловолосые fräulein, пересчитывающие розы, – неизменно пробуждала во мне ненависть к Германии.
Позднее я смогла написать об этом и частично изгнать из себя демонов. Позднее смогла подружиться с немцами и даже нашла в их языке и поэзии много приятного. Но в тот первый год одиночества писать я не могла, и друзей у меня было мало. Я жила как отшельник – читала, бродила, воображала, как моя душа покидает тело, в котором поселяется душа кого-то, умершего вместо меня.
Я изучала Гейдельберг, как шпион, находила приметы Третьего рейха, которые намеренно не упоминались в туристических справочниках. Нашла место, где прежде стояла синагога, теперь сожженная. Научившись водить машину, смогла распространить исследования на более отдаленные уголки, где нашла заброшенную железнодорожную ветку и старый товарный вагон, по стенке которого было написано: «REICHSBAHN». На всех сверкающих новизной вагонах было написано: «BUNDESBAHN». Я чувствовала себя как те фанатичные израильтяне, которые выслеживают нацистов в Аргентине. Только я выслеживала собственное прошлое, мое собственное еврейство, в которое прежде не верила.
Думаю, больше всего меня выводило из себя то, как немцы изменили свою защитную окраску, как они говорили теперь о мире и гуманизме, как утверждали, что все до одного сражались на Восточном фронте. Меня бесило их лицемерие. Если бы они открыто говорили: «Да, мы любили Гитлера», то можно было бы сопоставить гуманизм с их честностью и, не исключено, – простить. За три года, прожитых в Германии, я встретила только одного человека, который признался в этом. Он был бывшим нацистом и стал моим другом.
У Хорста Гюммеля имелся печатный бизнес, а размещался он в маленьком офисе в старом городе. На его столе высились кипы книг, бумаг и всякого мусора, и он вечно разговаривал по телефону или выкрикивал указания трем трясущимся от страха работающим на него Assistenten[90]
. При пяти футах росту у него отросло изрядное брюшко, он носил сильные очки с желтоватыми стеклами, которые лишь подчеркивали синяки под глазами. Познакомившись с ним, Беннет стал его называть не иначе как гном. По большей части герр Гюммель неплохо говорил по-английски, но иногда делал ошибки, которые сводили на нет всю его предшествующую языковую резвость. Как-то раз, когда я сказала ему, что мне пора домой готовить обед Беннету, он сказал: «Если ваш Mann[91] голоден, то вы должны идти домой и приготовить его».Гюммель печатал что угодно – от меню для ресторанов и рекламных брошюрок до информационного бюллетеня Клуба гейдельбергских офицерских жен – глянцевый четырехстраничный таблоид со множеством типографских ошибок и всякой брехней об офицерских женах с фотографиями армейских матрон в шляпках с цветочками, сиреневых корсетах и маленьких очках из горного хрусталя. Они вечно получали друг от друга награды за разного рода общественные деяния.