Так странно на душе. Неужели это действительно я с таким спокойствием и зрелостью сижу здесь за письменным столом? Смог бы меня понять кто-нибудь, скажи я, что чувствую себя странно счастливой, что это не напыщенность или нечто подобное, а просто я счастлива оттого, что ежедневно во мне растут доброта и вера? Потому что все, что мне предстоит, все сбивающее с толку, угрожающее, тяжело переносимое ни на мгновение не смущает мою душу? Ибо отчетливо, ясно, во всех ее очертаниях я узнаю жизнь. И ничто не омрачает моих мыслей, моих чувств. Потому что я все могу выдержать и осмыслить и потому что осознание всего хорошего в жизни, и в моей жизни тоже, не вытесняется чем-то другим, а, наоборот, становится все сильнее. Я едва ли осмелюсь писать дальше. Не знаю, что это, когда захожу слишком далеко в своем стремлении не поддаться тому, что большинство других людей вгоняет в безумие. Если бы я знала, совсем точно знала, что на следующей неделе умру, могла бы всю неделю сидеть за письменным столом и в душевном покое продолжать учиться. И это не было бы бегством, ибо теперь я знаю, что жизнь и смерть осмысленно связаны друг с другом. Это переход, хотя конец в своем внешнем выражении — ужасный.
Нам предстоит еще многое испытать. Скоро мы станем нищенски бедны, и если так будет еще долго продолжаться, внутренне зачахнем, наши силы день ото дня будут увядать. Не только от страха и неизвестности, но также из-за массы мелочей, примерно таких, как запрет на посещение магазинов, как все дороги, которые мы должны проходить пешком, что уже подрывает силы многих моих знакомых. Со всех сторон подкрадывается истребление, и скоро круг замкнется, так что и благосклонно настроенные к нам люди больше не смогут помочь. Пока что есть еще много лазеек, но скоро они закроются.
Как странно! Сейчас дождливо и холодно. Будто вдруг через крутой склон плоскогорья душной летней ночи ты соскользнул в холодную, сырую долину. Последний раз, когда я ночевала у Хана, тоже был такой резкий переход от тепла к холоду. Когда вчера вечером у открытого окна мы говорили о последних, тяжелых событиях, я, взглянув на его искаженное лицо, почувствовала, что этой ночью мы обнимемся и будем плакать. И правда, мы лежали обнявшись, но не плакали. Только когда его тело в последний раз содрогнулось надо мной, во мне вдруг поднялась и захлестнула меня волна печали, очень древней печали. Это была жалость к себе и ко многим другим, а потом я снова осознала, что все должно быть так, как есть. Но, спрятав в темноте голову на его голом плече, я тайно глотала слезы. А потом мне вдруг вспомнился торт г-жи Витковски, торт, внезапно покрывшийся слоем клубники, и я с чувством чуть ли не искрящегося юмора про себя усмехнулась. Сейчас мне нужно побеспокоиться об обеде, а в 2 часа я пойду к нему. Могла бы еще упомянуть, что мой желудок не в порядке, однако я намеревалась больше не писать о своем здоровье, на это уходит слишком много бумаги, и с этим я тоже справлюсь. Раньше мне нужно было об этом много писать, потому что я не могла иначе, но теперь это уже позади. По меньшей мере, я так думаю. Говорит ли это о моем легкомыслии и самонадеянности? Не знаю.
7 июля [1942], вторник, 9.30 утра.
Только что позвонила Мин. Вчера Мишу вызвали в Дренте на обследование. Результат пока не известен. Сказала, что мама на взводе, а папа много читает, в нем много внутренних сил.Улицы, через которые я проезжаю на велосипеде, уже не такие, какими они были раньше; и даже при сияющем солнце низко и зловеще нависают тучи, словно грозовые. Живя бок о бок с роком, или как это называется, привыкаешь к ежедневному общению с ним, но совсем по-другому, не так, как раньше мы могли об этом прочитать в книгах.