— Если бы он был жив, то сейчас бежал бы сюда сломя голову арестовывать тебя, а если ранен, то гарантирую: сейчас же и пристрелит нас, чтобы не убежали от него живыми!
Доводы моего друга были основательными, но мне было не по себе — кто бы он ни был, но так уйти и не помочь?..
— Все-таки подождем еще немного, может, появится? Мы же арестованные. Раз сбежали — значит действительно «диверсанты»!
Морзавод дал отбой воздушной тревоги.
— Нельзя так уходить…
— Не бойся, я беру это на себя! Доложу, как положено, адмиралу Октябрьскому.
— Подождем еще немного!
Левинсон не разделял моих чувств, но согласился:
— Ну, ладно, еще полчаса — рискуем ведь, как этот идиот, попасть под бомбы!
Мы были на пути к пирсу — голое место, и нет никакого укрытия. Время шло, ни единой души не появлялось в районе взрыва. Да и откуда ей было появиться? Все это время мы прислушивались — но только легкий шум моря, отдаленные крики чаек и шум полыхающего огня.
— Смотри, сюда идет катер как по заказу! А то, может, сегодня никакой оказии больше не будет. Застрянем до утра!
— Ладно, пойдем, ты, наверное, прав по-своему, но мне не по себе!
— Да, жаль мужика… — вдруг сказал Левинсон.
— А может, он понял, что натворил, и ему стало стыдно? — сказал я уже в гостинице, хотя понимал, что чудес не бывает.
— Слушай, мне ведь сразу стало ясно, что его накрыло. Склад рванул так, что чудо, что мы уцелели… Я сам не знаю, на что надеялся, когда мы там два часа проторчали… Я доложил в политотдел. Мне сказали, что склады разворотило до основания… Жаль мужика. Успокойся хотя бы тем, что завтра это может случиться с ними…
Проснувшись ночью, я увидел, что Левинсон не спит — сидит, курит в углу кровати.
— Слушай, как ты думаешь: а если бы он остался жив — он нас пожалел бы?..
…Сколько раз еще за войну буду я стоять под дулом пистолета, направленного своим, русским, — и здесь, в Севастополе, и потом, на долгих дорогах войны…
ВСТРЕЧА С ДОВЖЕНКО
На Графской пристани мы, защитники Севастополя, преклонив колени, давали клятву Сталину — стоять насмерть, до последнего патрона, до последней капли крови…
Так и было. Все патроны были выстреляны, раненые, истекая кровью, ждали своей участи, исполнив свой долг и клятву Сталину, убитые — молчали. Очнувшись от тяжелой контузии в Новороссийске, я с горечью в сердце узнал, что Севастополь топчут фашистские сапоги, а меня вывезли контуженного, без сознания, на подводной лодке…
Все кончено. Сердце оборвалось. Перестало биться. Нет больше Севастополя.
«Наши части после упорных боев оставили Севастополь…» — прочел я первую фразу Совинформбюро.
В Новороссийске меня «подлатали», и я отправился в Москву.
С центрального аэродрома на Ленинградском шоссе я кое-как добрался до метро.
Первым, кого я встретил, подходя к студии, был Александр Петрович Довженко. Он шагнул навстречу, обнял меня. Теплый ветерок ласково шевелил его серебряные волосы.
— Я рад, Владислав, что вы живы, что могу обнять вас… Я верил, что вы выдержите все испытания и вернетесь… — сказал он, держа меня за плечи.
Нежность и доброта светились в его усталых голубых глазах.
— Да, но Севастополь у фашистов в руках… — К горлу опять подступили спазмы.
Александр Петрович пристально посмотрел мне в глаза, положил руку на плечо с таким отцовским участием и теплом, что на сердце у меня впервые за все время войны разлилось спокойствие…
— Давайте посидим здесь на солнышке, поговорим, успокоимся, — предложил Александр Петрович, и мы присели на ступеньки крыльца.
— Я понимаю, как вам сейчас тяжело. Мне тоже тяжело, а им, может быть, еще тяжелее, — он показал взглядом на двух пожилых женщин с детьми на руках, проходившись за оградой студии.
Довженко сам был на фронте — и как корреспондент, и в период работы над фильмом «Битва за нашу Советскую Украину».
— Как вы считаете, когда человеку легче перенести сильное горе — в одиночестве или когда его окружают такие же убитые горем, как он сам? Ну вот, задумались… Только не пытайтесь ответить сразу, это не так просто, — глаза его потемнели, в них загорелся холодный огонек. — Все русские люди должны склонить головы перед памятью героев, оборонявших город. Поклониться в пояс руинам Севастополя и дать волю гневу, чтобы укротить безмерное горе…
Его прекрасное лицо, обрамленное светлым ореолом волос, замерло, как высеченное из мрамора.
— Расскажите, как жили и умирали там люди.
Расспросив меня, Александр Петрович в то же время рассказывал о себе. Не просто о себе, а о том, что видел и пережил сам, — он говорил о горящих городах, о страданиях людей, о смерти…
На другой день, узнав, что я собираюсь вернуться на фронт, Довженко приехал ко мне, чтобы дать задание для его будущего фильма. Он так сильно, конкретно и образно рассказывал мне о том, как он хочет показать войну, что у меня как бы заново открылись глаза на все происходящее.