Никаких особо строгих выводов комиссия не сделала. Личные счеты Бор. Губин с Крахмальниковым не сводил, ярость его к изменникам Родине — ко всем этим Постниковым и Жовтякам — была понятна и вызывала уважение. А. П. Устименко? Черт ее разберет — где она и что с ней? Во всяком случае, этот Крахмальников не вызывал никакого сочувствия у членов комиссии. Вся эта история подвела газету, город, областной центр, теперь не скоро отмоешься. Нет, уж если дали тебе музей, то и занимайся полезными ископаемыми или приобрети полотно Айвазовского, чтобы школьники изучали отечественную живопись по первоисточникам, — вообще, отрази современный Унчанск со всеми его достижениями. Можно экспонировать и прошлое, например избу гончара в Черном Яре в конце прошлого века. А то вылез с героями!
В общем, Губину даже сочувствовали. Не все, конечно, но некоторые, особенно шеф. Не сочувствовал ему, и притом в очень грубой форме, метранпаж — типографский Мафусаил, — сипатый, бритоголовый, потерявший на войне руку и зубы, с ввалившимися губами, Страшко. Он исхитрился обследовать работу музея, дважды беседовал с Крахмальниковым, побывал у него на квартире и даже со Штубом разговаривал. Но никакая его пробойная сила не могла победить вялое сопротивление комиссии.
Когда заседание кончилось и члены комиссии разошлись, главный редактор сказал Губину один на один:
— Увались, Боря, в глубинку. Сделай полосу за Симохина, дай новые данные по движению Дрожжина, маслокомбинат имени товарища Сталина покажи народу, но не от своего имени, конечно, а местную полосу сделай. Там Зоя Титкова животрепещущие стишки даст, уголок юмора припустим, не злобного, конечно, а из их стенгазеты дружеские шаржи. Но без обывательского злопыхательства. Фото дадим. В общем, что мне тебя учить, ученый…
Губин задумчиво кивнул.
Действительно, он — ученый.
— И на сколько же мне «увалиться»? — спросил он.
— Пока дым не рассеется, — усмехнулся Варфоломеев. — Уж больно Золотухин взъелся — это, конечно, между нами. Пойдем сейчас исключительно положительный материал давать, создашь сильную полосу, красивую, центральная печать отметит, Зиновий Семенович поинтересуется — кто делал? Я тут как тут: «Штрафной наш Губин».
— Замаранному мне не очень-то весело по старым друзьям ездить. Это ты и сам, Всеволод, понимаешь!
— А ты с улыбкой, с улыбкой! — посоветовал Варфоломеев. И показал свои идеально белые вставные челюсти. — Вот эдак — с улыбкой. Да и кому это интересно, кто запомнит?
— Обывателю крайне интересно. Обывателю и мещанину ошибка нашей советской прессы вот до чего интересна! Поэтому я и не удовлетворен. Не следовало нам мусор из избы выметать. Частным образом перед Крахмальниковым бы извинились, и вся недолга. Пятно-то не на мне лично, а на газете.
Варфоломеев подтвердил слова Губина печальным вздохом. Лицо у него было мужественное, суровое, без изъяна. И волосы красивые, пепельные. Такая внешность, военно-картинная, бывает у трусов, у таких, которые говорили во время войны: «Умереть не страшно, страшно не увидеть конца гитлеровской авантюры». Впрочем, на войне, вернее во втором эшелоне, Всеволод Романович вел себя более чем прилично. Даже, к крайнему удивлению своих подчиненных, оказался контуженным именно на переднем крае. Впрочем, злые языки утверждали, что глухота майора образовалась не в результате контузии, а после гриппа, который пробудил в барабанных перепонках товарища Варфоломеева давние осложнения скарлатины…
— Ладно, — сказал Всеволод Романович, — твоей крови, Боря, не жажду, но исчезни, голубчик! Наказали мы тебя, понятно? И это свое наказание ты должен мужественно перенести. А время все лечит. Ясно?
— Ясно!
Шеф крепко пожал руку Губину. Это было прощальное рукопожатие — эдак месяца на три, не меньше.
— Спасибо, Всеволод! — ответил Губин.
— Не серчай!
— Будь здоров.
— Буду. Монеты и документы тебе выписывают.
— Есть!
Из редакции Губин отправился на почтамт и долго сочинял телеграмму тому редактору журнальчика про самодеятельность и про музейную работу, который в свое время ударил по Унчанску, где потакают «монстрам» типа Крахмальникова. Телеграмма была хитрая, с многозначительными намеками и сердечнейшими приветами и пожеланиями всего самого наилучшего, а главное — исполнения желаний.
Нет, Губину никак нельзя было отказать в умении действовать.
И обстановку он всегда понимал отлично.
В общем-то время работало на него: ошибиться, когда чрезмерно бдителен, — куда похвальнее, чем ошибиться, либеральничая. Что же касается до поездки, то ездить он любил. На первой странице его записной книжки было написано четким, мелким, прямым почерком: «Уходящий поезд вызывает во мне непреоборимое желание ездить по моей стране, а Унчанская область для меня, „как в малой капле“, — моя страна!»