Старый патологоанатом опоздал, с ходу опрокинул стопку водки, и теперь его невозможно было удержать от подробнейшего рассказа про то, как Петенкофер, со свойственной ему педантичной размеренностью, прежде чем принять внутрь, innerlich anzuwenden, своего организма миллиард холерных микробов, развел в воде грамм питьевой соды.
— Это чтобы желудочный сок не повредил микробы, — кричал Гебейзен, — вы понимаете? Dab die Falzsaure nicht die Mikroben verdirbt. Naturlich, конечно, надо понимать этот характер, он производил исследования…
— Я уйду! — приподнимаясь, сказала Ляля.
Федор Федорович поцеловал ее руку. Она села и быстро взглянула ему в глаза, а Устименко вдруг понял, что все это спектакль, спектакль для того, чтобы Щукин заметил ее, увидел, вспомнил, что она, его жена, здесь. И что теперь можно говорить решительно все, ей вовсе не противно, она медичка, ей надо так немного, всего лишь быть замеченной им, ее мужем, надо, чтобы он не хохотал без нее в мужской компании, а чтобы и она смеялась с ним, чтобы он не смел быть без нее, а был только с ней, всегда с ней, только с ней, хоть и в кругу своих друзей. Он будет с ней, а они вокруг. Она с ним, а они тут.
— Черт знает что, — сказал Щукин, когда наконец принесли жаркое. — Выходит, что есть совершенно нечего.
Официант пожал плечами и объяснил, что Богословский вычеркнул три четверти заказа.
— Не понимаю!
— Как этого человека много, — с усмешкой произнес Богословский, — как его, нашего Федора Федоровича, чертовски много.
— Это вы про что?
— Да к слову. И чтобы вы перестали поминутно за все и за всех платить. На сколько еще библиотеки хватит? На год? На полгода?
— Тогда и заживем по-другому!
— Торопитесь, словно жару прибежали хватить, — угрюмо любуясь Щукиным, продолжал Богословский, — словно боретесь вы с вашими деньгами…
— Я хотел…
— То-то, что хотел, да хотей не велел. Ну да шут с ним, со всем. Скажите лучше, что с Пузыревым станем делать…
Щукин помрачнел, задумался.
— Не сердитесь, — попросил Богословский, — от себя не уйдешь…
— Сократу будто бы сказали о каком-то дядечке, что путешествие его нисколько не изменило, — прямо глядя в глаза Николаю Евгеньевичу, произнес Щукин. — «Верю, — ответил на это Сократ, — ведь он возил с собой себя самого». Это про нас. Никуда не денешься. В праздномыслие не спрячешься.
И они заговорили о Пузыреве, словно и не было веселого застолья, словно не сидела рядом со Щукиным Ляля, словно не в ресторане шел разговор, а в ординаторской, и говорили до тех пор, пока окончательно не утвердились в мысли о полном своем трагическом бессилии. Тут наступило молчание, краткое и глубокое, ведомое докторам, молчание-прощание, молчание перед тем, как собраться с силами, чтобы свернуть на другую тему для сбережения собственных, не таких уж избыточных рабочих возможностей.
— Ну, так, — сказал Богословский, — нажгли мы себя веселым разговором, теперь и к живой жизни можно вернуться. Выпьем же за нашу Елену Щукину — отчество возраст мой не позволяет выговорить, — выпьем за редкое чудо любви и преданности, не так ли, Федор Федорович?
За столом стало тихо, Ляля Щукина, порозовев, робея, неумело чокалась, и, когда дотянулась рюмкой до Гебейзена, тот вдруг сказал:
— Зачем так грустно? Warum so kummervoll? Надо веселье! Разве сейчас плохо? Разве не очень хорошо?
Словно бы почувствовав неловкость за налетевшую вдруг тишину, первым зашумел Нечитайло, заговорил яростно и громоподобно об их замечательном коллективе, который возглавляет такой, как… Но тут же смолк на полуслове, будто своей толстой кожей почувствовав в этот момент то, что обратилось потом в непоправимую беду, в невозможное и бессмысленное горе.
— Вы что? — увидев его неподвижный взгляд, спросил Щукин.
— Да вот…
Все обернулись к широкой, зеркального стекла, двери. Оттуда, постукивая каблучками, бежала Катенька Закадычная, румяненькая, ясноглазенькая, светящаяся доброжелательством, в белой с вышивочками блузочке, в синей с плоечками юбочке, оживленная; подбежала в общем молчании и заговорила, пришепетывая от радости, что все на нее смотрят и ее слушают, что сам Щукин ей стул подставил и словесно пригласил «присаживаться».
— Вы только-только все ушли, — тараторила она не садясь и благодаря за внимание торопливыми и сладкими улыбками, — только-только, вдруг бах-тарарах — грузинчик приходит, такой интересный, усики, знаете, ну прямо дух захватывает. И бочонок при нем. От капитана Амираджиби привез Николаю Евгеньевичу лично. Подарок за внимание и заботу, и еще говорит, что они спорили про то, какое вино бывает в бутылках, а какое настоящее. Вот я и подумала — вы тут все вместе, наверное, и празднуете в своем кругу, подхватила бочонок — и сюда. Может, к месту? Или нет? Я ведь — как лучше…