Она не ответила. Устименко притянул ее к себе за руки и поцеловал ладони — одну, потом другую. Она хмуро глядела в сторону.
— Не дуйся! — велел он. — Слышишь, Варюха?
— Мне интереснее твое дело, чем вся моя жизнь, — сказала она. — Это — наказуемо? Я желаю быть полезной твоему делу, потому что оно твое. Я должна помогать тебе, потому что я понимаю то, что тебе нужно, неизмеримо точнее, нежели все люди, с которыми ты работаешь. И мне не нужна свобода от тебя. Свобода нужна, когда люди стесняют друг друга, когда они недопонимают, когда они устают друг от друга. Молчишь?
— Молчу, — ответил он.
— Не согласен?
— Здорово высказываешься, — сказал Устименко. — По пунктам. Молодец. И долго ты об этом думала?
— Какие-нибудь десять лет.
— Но мы же ничего не знали друг про друга.
— Ты не знал, а я знала довольно много. Даже как прошли у тебя тут твои первые две операции. Не говоря о всем прочем.
— В общем, нам повезло.
— Поспи, — попросила она. — Нельзя нарушать режим. Окно открыто, поспи, вдыхая кислород.
— Такие штуки мне иногда снились, — сказал Устименко. — Будто ты на самом деле есть и бродишь поблизости. Стоит только протянуть руку.
— Чего же ты не протягивал?
— Я тупой старик, — пожаловался он. — И притом с амбицией. Тяжелый, трудный в общежитии старикашка.
— Привередливый, — сказала Варвара.
— Ворчливый.
— Невероятно нудный.
— И нудный тоже…
Он зевнул. Вновь свершилось чудо — сейчас на него навалится сон. Короткий — не более часа, но сон, настоящий сон. Сейчас он провалится туда, сию минуту, глядите, люди, это смешно, этому невозможно поверить, но я засыпаю…
— Видишь, — сказала она, когда он проснулся, — вот так.
— Вижу, — ответил Устименко. — Ты хронометрировала?
— Час двадцать минут.
— Меняется вся концепция, — еще сонным голосом произнес он. — И по ночам я сплю все-таки часа три-четыре…
Она принесла ему чашку с чаем. Он отхлебнул и виновато поглядел на Варвару.
— Ты же не виноват, что вкусовые ощущения не возвращаются, — сказала она. — Это не так просто. Но все-таки похлебай, пить нужно как можно больше. И одевайся — они звонили, вагон номер семь.
Устименко помрачнел.
— Значит, обязательно едут?
— Ты же знаешь, папа ее слушается во всем. Если она сказала, что надо ехать, следовательно — они поедут. А твою тетку переупрямить невозможно. Я еще сегодня пыталась ей сказать все, что мы думаем… Нет, ты пойдешь в новых ботинках…
— Я ненавижу новые ботинки, — вздохнул он.
— Ничего не попишешь… А я надену пестренький костюмчик, ладно?
Галстук ему она повязала по всем правилам моды. И пиджак на нем был новый — серый с искоркой, благоприобретенный Варварой на толкучке. Там же были куплены и брюки отдельные, штучные, значительно светлее пиджака и почему-то ворсистые, но Варя сказала, что «сейчас так носят», и Владимир Афанасьевич покорился. Носят, и леший с ними, со штучными брюками.
— Почему штучные? — только и осведомился он.
Этого никто не знал.
— Во всяком случае, ты сейчас выглядишь человеком, — сказала Варвара, — а раньше в тебе было что-то от инвалида из забегаловки, который орет — «брятцы, трявма!»
И еще раз поправила галстук.
— А я как?
И немного отошла от него в глубь комнаты, чтобы он увидел ее всю — и туфли, и сумочку, и прическу. И чулки, конечно, сумасшедшей цены чулки. Тоже на толкучке, и при этом со словами: «Только для вас, девушка, в расчете на ваши незабываемые взоры».
— Здорово? — спросила она.
— Колоссально! — ответил Устименко.
— Органди! — сказала Варвара, показывая воротничок, виднеющийся чуть-чуть поверх жакета. — Заметил?
— Еще бы! Настоящее органди. Не какая-нибудь липа. Уж это органди всем органди — органди.
— Смеетесь?
— Что ты, — сказал Устименко. — Ни в коей мере. Хороший смех. Это же органди.
Варвара подозрительно на него смотрела. Они стояли далеко друг от друга и помалкивали — опять их охватило привычное теперь чувство — что все это не может быть. Эбоих вместе.
— Нет, может! — сказала Варвара твердо.
— Оно — есть! — так же ответил Устименко. — Вот дом, крыша, окно, дверь. Дожили. Смешно?
— Общее кровообращение, — сказала Варвара. — Так-то, товарищ Устименко.
Аглая Петровна и адмирал стояли у вагона, когда они приехали. Состав был горячий, словно вырвался из пламени, и ночь была душная, с белыми молниями, или сполохами, воробьиная, как выразился Родион Мефодиевич. Устименко взял тетку под руку, повел вдоль вагонов, под открытыми окнами, в которые глядели подавленные духотой пассажиры дальнего следования.
— Соседи наши по купе жалуются, что всюду нечем дышать, — сказала Аглая Петровна, — говорят — совсем замучились.
Устименко попросил:
— Тетка, пожалуйста, брось, не езди.
Она нетерпеливо вздернула плечом.
— Какие тебе слова нужны? — спросил он. — Как тебя убедить?
— Меня убедить нельзя, — сказала она. — Я давно убеждена в своей правоте, а не в вашей. Оставим эту тему.
— Тетка, не езди.
У него не было никаких слов. Но он знал, что прав.
— Жить сактированной? Вне партии? Ты что, можешь спокойно так думать? То есть, не обижайся, жить двумя жизнями? Двойной жизнью?