Моросил мелкий грибной дождичек. На утрамбованной площадке, где военнопленные обычно играли в городки и кегли, расселись по-турецки более трехсот человек — Николай Евгеньевич даже посчитал примерно. И от их имени заговорил старый немец, тоже тотальник, суровый, грубоватый, но, видимо, довольно искренний рабочий-металлист, сталевар, по фамилии Гротте. Говорил он медленно, ворочая слова, словно тяжести, и речь его глухо грохотала, как падающие бревна. Богословский слушал немца, один сидя на стуле, словно на троне, вытянув вперед больную ногу, глядя мимо людей, на Унчу, в ту сторону, где были у него когда-то жена и дочь, уничтоженные такими же фрицами и Гансами. Слушая «грохот бревен», он думал о своей девочке, он всегда видел ее в нестерпимо горьких, невозможных снах-воспоминаниях. Он видел их — жену и дочь — умственным взором так ясно, как будто они были сейчас с ним, но вместе с тем угадывал смысл слов, похожих на падающие бревна, и ненавидел страстно этих собравшихся тут, их лягушачий цвет, их запах, их расплывшиеся в сумерках, все-таки сытые лица, их робость перед ним, даже то, что они принесли ему стул…
И в то же время он переводил себе слова тотальника. Солдат говорил примерно так:
— Отошла в прошлое, кончилась позором и проклятьем всего мира самая гнусная и кровавая война из всех, которые вело человечество. Немцы навлекли на себя гнев всех людей доброй воли, навлекли презрение и ненависть. Сейчас и еще долго никто не будет даже пытаться отличить немца от фашиста. И вот русский старый доктор. Его нога пробита осколком немецкой бомбы. Осколок попал в коленную чашечку тогда, когда русский доктор оперировал раненое сердце русского солдата. А солдат был тоже ранен немцами…
«Откуда они, сволочи, это знают?» — брезгливо удивился Богословский.
И тотчас же вспомнил, что лейтенантик-начальник вчера, после операции, долго что-то выспрашивал у Гебейзена.
Ту часть речи тотальника, в которой старый немец рассказывал о гибели Ксении Николаевны и их дочки, Богословский постарался не услышать. Но наступившую абсолютную тишину он не услышать не мог. Глотку ему сжало, он поперхал и отворотился от собравшихся немцев, опять увидев в воображении Ксюшу живой и вновь не понимая, как это может быть, что он один бедует на свете? А бревна все валились — теперь старый немец подошел к Богословскому вплотную и, глядя ему в глаза острыми, недобрыми, но печальными глазами, сказал, что он не имеет права пожать руку русскому доктору, но не принять от них от всех благодарность русский доктор тоже не вправе. Так вот они благодарят.
Триста человек встали. Их никто этому не учил. Они встали не как фашистские солдаты, а как люди. И не знали, что теперь делать дальше. Но Богословский знал. Он еще вчера кое-что придумал «по коммерческой линии», как определял он для себя такого рода комбинации, называя их почему-то в уме «рокировочками».
Здесь надо отметить еще одно свойство натуры Богословского: никогда, ни в каких случаях, ни по какому поводу не грешил он сентиментальностью, и даже более того: всякая чувствительность в окружающих, или в собеседниках, или просто в атмосфере мгновенно вызывала в нем острую потребность все происходящее переиначить, опрокинуть, исказить и вывернуть наизнанку. Это очень русское свойство доставляло ему немало неприятностей, но побороть свою натуру он не мог, да и не считал нужным, полагая, что чувствительность есть антипод истинной человечности, и не раз подмечая за долгую свою жизнь сентиментальность в людях жестоких, равнодушных и даже в характерах тиранических.
В нынешней ситуации, когда обстановка создавала все предпосылки, как выражаются ораторы, для смягчения душ, Богословский никак не смягчился. И душа его нисколько не открылась навстречу благодарящим, пожалуй даже искренне, фрицам и гансам. Он приступил к своей «рокировочке» деловито и серьезно, вызвав в помощь юного лейтенантика, который и сюда пришел с томиком своего Гете.
— Тут мне потребуется некоторая точность формулировок, — отнесся Богословский к лейтенантику, — а я ихним языком владею несовершенно. Так вот помогите мне, пожалуйста.
И он произнес свою, отнюдь не патетическую, а сугубо прозаическую, деловую, практическую речь.
— Да, вы, граждане военнопленные, отвоевались! — заговорил он под аккомпанемент переводчика и внимательно вглядываясь в белеющие лица немцев. — Отвоевались, предполагаю, надолго. И ждет вас нормальная, штатская, трудовая жизнь — там, на вашей земле, ибо в конечном счете мы вас от себя отпустим. Но ведь до этой штатской жизни надо еще дожить. А это не так просто. Многие из вас были ранены, другие болели, третьи контужены, а некоторые еще не знают, какие недуги постепенно вгрызаются в их тела…
Немцы тихо и печально прогудели что-то в ответ — слова Богословского соответствовали их мыслям.
— Вот-вот, — произнес Богословский, — мы, кажется, понимаем друг друга. Ну, а полковник ваш — доктор хреновый, как бы это перевести точнее?
Лейтенантик перевел по возможности точно, потому что пленные загоготали.