Их было трое, остальные четверо погибли: близкими друзьями Горбанюка были офицеры переднего края, их, случалось, убивали. И адвокат у него теперь был настоящий, тот самый, в академической шапочке, который отказался помочь Инне. Этот старик понимал, что такое понятие «честь»!
Но до второго рассмотрения дело не дошло по той причине, что в ночь перед судом Григорий Сергеевич скоропостижно скончался.
Еще в сорок втором полковник Горбанюк, что называется, «надорвал» себе сердце, оно у него «засбоило», и еще тогда ему сказали, не без иронии правда, что любое волнение может стоить ему жизни.
— Слушаюсь, — усмехнулся Горбанюк, — постараюсь не волноваться.
И ему, и дивврачу разговор не казался нелепым, несмотря на то, что оба знали цену такого рода увещеваниям. Да и волнение волнению рознь. Что страшнее для болезненно честного человека, чем надругательство именно над его честью, над его порядочностью?
В ночь перед его смертью они долго болтали, Горбанюк и Тася. Все им теперь казалось поправимым — военное инженерство, конструкторские дарования у Григория Сергеевича никто не отнимет. Пойдет в КБ, возглавит группу, доведет до кондиции одну задумочку. С деньгами — наплевать, вот из долгов выкрутиться, а дальше не пропадут. Тася пойдет работать, например в детсад, там и Витька прокормится, слухам же про «эту» — так Тася называла Инну — никто теперь верить не станет, после суда…
Потом Григорий Сергеевич принес Тасе поужинать, сварил кашу, посадил Витьку на горшок и лег сам. Тасе не спалось, ее познабливало, и она глубокой ночью вдруг услышала его тихий, заикающийся голос:
— Тасечка, не волнуйся, пожалуйста, я умираю, кажется…
Когда она, вскрикнув, зажгла лампу, он медленно вытягивался под тонким одеялом: ватное еще вечером было положено ей на ноги.
— Гриша! — позвала она, припадая к нему.
Он не ответил. Лицо его медленно делалось спокойным, таким, каким ни разу не было со дня суда. И глаза он закрыл сам, как всегда все себе делал сам.
Утром, к десяти, Инна пришла в городской суд. Она опять была бледная и аккуратная, но Елочка в новой шапочке и в новом меховом воротнике выглядела так, что возле одинокой мамы с дочкой сразу образовалась толпа из тех самых ротозеев и зевак, которые ужасно как желали нового поражения заики-генерала и его «любовницы».
Старый адвокат с Инной не поздоровался.
А потом она уехала домой, где семья Эйсберга ей посочувствовала, но холодно: они уже знали кое-какие подробности от своего знакомого адвоката. И тотчас же Инна Матвеевна почувствовала, что здесь ей оставаться нельзя.
Если бы ее спросили — почему, она не нашлась бы, что ответить. Но уезжать было совершенно необходимо, на такие штуки у нее было удивительное чутье, не человеческое — звериное, как вообще в ней много было чего-то не слишком человеческого.
— Смотришь, как кошка, — бывало, выговаривала ей мать, Раиса Стефановна. — Хоть моргни! И зрачки у тебя кошачьи — поперек!
А когда Инна прочитала некролог и сопоставила фамилии подписавших его с теми фамилиями, которые есть у нее даже на самый крайний случай, она поняла, что процесс выиграл все-таки тихий Гриша, а не она, и месяцем позже отбыла в Москву с бумагой, которую и «выгрызала» со звериным упорством ровно тридцать дней. В этой бумаге, состряпанной ее гением, было лишь сказано, что она вдова скоропостижно скончавшегося генерал-лейтенанта инженерных войск Горбанюка Г. С.
В столице Инна Матвеевна из автомата позвонила тому самому генералу-доктору, который назвал ее в свое время «подлецом души» и про которого она думала — «добер бобер».
Генерал-доктор принял ее тотчас же у себя дома, а пока они беседовали, супруга генерала, бездетная старая красавица Лариса Ромуальдовна, со слезами умиления возилась с Елкой, задаривала «сиротку» и умоляла «пожить у бабушки Лары хоть денечек!»
Прожили не денечек, а неделю. Инна натирала в генеральской квартире на Петровке полы, стряпала в кухне узбекские яства, была кротка, задумчива, иногда произносила: «Я пойду на часок-другой, пройдусь, не буду портить вам настроение своей постной физиономией».
И шныряла по комиссионкам, в которых были у нее дела, а купленное складывала в чемоданы, распиханные по камерам хранения.
В марте генерал дал ей письмо в город Унчанск к бывшему своему порученцу Женьке Степанову.
— Он болван, но добрый парень, — произнес генерал, вручая незапечатанное послание Инне Горбанюк. — По телефону я его предупредил. Сделает все возможное и невозможное и в смысле интересной работы, и в смысле квартиры.
Прощание было наитрогательнейшим. Лариса Ромуальдовна сказала, что у Елки и у Инны в Москве есть своя квартира, вот эта самая, номер шесть. И никогда никаких гостиниц. Вы запомнили, Инночка? И простили моего мужа?
В Унчанске товарищ Горбанюк дала понять, что сюда ее привело горе, «неизбывное», как она выразилась, горе, и тут она надеется в настоящем кипучем деле спрятаться от самой себя, от пережитого, от невозвратимой потери.
«Бобер, который был „добер“, выпустил щучку в озерко.