— Это, наверное, за Биллом.
Знаете, Билл всегда был паникёром. Однажды, помню, ещё в те времена, я пришёл к нему домой и услышал:
— О, привет, Оззи! Угадай, что случилось? Я только вышел из комы.
— То есть как: из комы? Это же почти смерть. Ты же знаешь об этом, Билл, правда?
— Я знаю только, что пошел спать в пятницу, а сегодня вторник и я только что проснулся. Выходит, был в коме, так что ли?
— Нет. Ты просто перебрал с таблетками, выдул до фиг ища сидра и проспал три дня подряд, балбес!
Но в этот раз, как оказалось, Билл не прикалывался. Больная рука была первым признаком острого сердечного приступа. Его родители умерли от болезней сердца, соответственно, у него это было наследственное. Он лежал целую вечность в больнице и даже когда его выпустили, ещё целый год не мог ничего делать. И мы снова были вынуждены выступать без него, что нас чрезвычайно смущало. Когда, наконец, он поправился, мы опять попробовали поработать в студии. Только на этот раз, у нас ничего не клеилось.
Пресса ворчала, что новую пластинку не получилось записать из-за моего эгоизма, но, положа руку на сердце, я сомневаюсь, что именно в этом заключалась проблема. Просто я изменился. Все мы изменились. Я уже не был тем бесшабашным вокалистом, который постоянно пропадал в пабе, но по первому сигналу готов приехать в студию и спеть, главное чтобы Тони придумал новый рифф. Всё было уже не так. Кроме того, моя сольная карьера длилась намного дольше, чем карьера в «Black Sabbath». И если уж совсем начистоту, то трезвость не оказывала положительного воздействия на творческие способности, хоть я и оставался наркоманом. Я мигом поскакал к доктору в Монмоут и попросил прописать мне валиум. К тому же, я ежедневно принимал около двадцати пяти таблеток викодина — благодаря запасам, которые я сделал в Америке. Мне было нужно что-то, не важно что, главное успокоиться. Люди связывали огромные надежды с нашей пластинкой. Но если она окажется хуже предыдущих, какой смысл её записывать? Во всяком случае, я так считал.
Поэтому альбом никогда не появился.
Я снова был Лос Анжелесе, в съёмном доме в Малибу, когда зазвонил телефон. Звонил Норман, муж моей сестры.
«О, чёрт! — подумал я. — Наверняка, плохие новости».
Я был прав.
— Это ты, Джон? — говорит Норман. — Речь идет о твоей матери. Ей нездоровится. Ты должен приехать домой и повидаться с ней.
— Сейчас?
— Да. Мне жаль, Джон, но врачи говорят, что дела плохи.
Прошло одиннадцать лет с тех пор, как мы разругались из-за её войны с газетами, и я редко виделся с мамой, но мы пошли на мировую, хотя и сделали это по телефону. Конечно, теперь я жалею, что не проводил с ней больше времени, ведь она не облегчала мне жизнь постоянными разговорами о деньгах. Наверное, нужно было давать ей больше денег. Но я всегда считал, что сколько бы у меня не было бабла — и оно когда-нибудь кончится.
Сразу же после звонка Нормана я вылетел в Англию со своим ассистентом Тони. Потом мы поехали в Manor Hospital в Волсолле, где она лечилась.
Маме было тогда восемьдесят семь лет, и уже была больна. У нее был сахарный диабет, почечная недостаточность, а сердечко уже еле тянуло. Она знала, что ее время пришло. Не припоминаю, чтобы мама когда-либо ходила в церковь, а тут вдруг стала очень религиозной. Когда я был у нее, она каждую минуту молилась. Мама воспитывалась в католической семье, наверное, решила наверстать упущенное, прежде чем предстанет перед высшим судом. Но вроде бы она не была испугана и не мучалась — а даже, если и так, то по ней не скажешь. Первым делом я спросил:
— Что у тебя болит, мама? Или ты бодришься, чтобы не расстраивать меня?
— Нет, дорогой, со мной всё в порядке. А ты всегда был трусишкой, с малых лет.
Я остался на несколько дней. Мама сидела на кровати и часами говорила со мной, ее рука была подключена к шумному и пикающему аппарату для диализа. Мне она казалась здоровой и я начал задумываться, к чему весь этот переполох. За день до моего отъезда мама просит меня, чтобы я подсел к ней поближе, мол, хочет спросить что-то важное.
Наклоняюсь над ней, сам не знаю, чего ожидать.
— Джон! — спрашивает она. — А это правда?
— Что, мама?
— Правда, что ты миллионер?
— Но, бл… — я осекся. Моя мама умирает, и я просто сказал: — Я не хотел бы об этом разговаривать.
— Да ладно, Джон, скажи. Ну, пожа-а-а-луйста!
— Ну, хорошо, да!
Она улыбается, глаза блестят как у школьницы. Я думаю: «Ну, наконец-то, порадовал её».
А она развивает тему:
— Скажи мне, Джон, а ты мульти-мульти-мульти-мульти-мультимиллионер?
— Но, мама! — говорю я. — Давай не будем об этом!
— Но я хочу знать!
Вздыхаю и говорю:
— Ну, хорошо, да.
На её лице появляется широкая улыбка. С одной стороны, думаю: «Неужели для неё это так важно?». И в то же время, я понимаю, как много лет мы не общались так близко.
Ну, и смеюсь. Она тоже смеётся.
— Ну и как оно? — спрашивает она и хохочет.
— Могло быть и хуже, мама, могло быть и хуже.