Оцепенев от ужаса, в полубессознательном состоянии, несчастные оглядывались по сторонам — куда бежать. Но они были окружены кордоном из их же подруг. Ни одна не могла ускользнуть. В нашем бараке наступила мертвая тишина. Никто не поверил бы, что в нем около тысячи человек. Солнце ярко освещало место, где происходила «селекция». «Счастливиц», получивших право на «временную жизнь», было очень мало. Из 400 девушек 320 были обречены на гибель. Они шли вдоль нашего барака нагишом, съежившиеся, почти уже невменяемые, шли, подгоняемые лагеркапо, такой же, как они, заключенной, шли, освещенные ярким солнцем, — в блок смерти. Шли матери с дочерьми, шла сестра кого-то из оставшихся в лагере, шли чьи-то подруги… Не укладывалось в голове, что так недавно у каждой из них были родители, дом, она была здорова, носила, может быть, шелковые платья, жила в Салониках или в Амстердаме. Были среди них работницы, студентки, врачи и «дамы из общества». Не умещалось в голове: до чего может быть доведен человек. Эти обезображенные тела, торчащие кости, отвислые груди, гноящиеся нарывы — все это люди, измученные люди, которых сейчас, здесь, в эту минуту лишат жизни.
Блок 25 — блок смерти. Туда сваливали человеческий лом после «селекции». Блок этот уже не получал пайка. Это был как бы «зал ожидания» перед крематорием.
Еще долго по всему лагерю неслись из этого блока стоны.
— Мама, пить, пить дайте, умираю, пить…
Ни одна из нас не приблизилась к блоку смерти. Ни одна не подала воды. У нас ее и не было, но если бы нашлась вода, никто не решился бы отнести ее чужой, греческой еврейке. «Ведь все равно она умрет через минуту, через час». Этими словами мы заглушали в себе зов долга перед ближним. Но раздирающие душу крики не давали нам покоя, нельзя было не слышать их. Они проникали в сердце, в мозг.
По окончании лагершперре мы вышли из своего блока.
Из 25-го, через решетку, к нам тянулись руки обреченных. От них невозможно никуда скрыться. Невозможно не слышать мольбу, долетающую оттуда:
— Боже, дайте пить! За что, почему я должна умереть?
Наступили сумерки, вспыхнула цепь лампочек на проволочной ограде. Как загипнотизированная, глядела я на блок смерти. Я видела только эти руки — умоляющие, беззащитные, невинные руки. На какое-то мгновение они неподвижно застывали, а потом медленно сжимались в грозные, угрожающие кулаки…
Этой ночью после отбоя в лагере царила необычайная тишина. Их скоро заберут из блока смерти в крематорий. Все прислушивались. Вскоре прибыли грузовики. Фары осветили барак. Машина остановилась перед 25-м. Сердце стучало, будто хотело выскочить. Я знала: теперь их грузят. Но ничего не было слышно. Грузовики тронулись.
Раздирающий душу пронзительный крик потряс воздух. Мы все сели на нарах. Мы глядели друг на друга обезумевшими, полными страха глазами.
— А-а-а-а-а-а-а… — неслось из грузовиков.
Крик нарастал по мере приближения грузовиков и, удаляясь, умолкал, как сирена, оставив после себя эхо кошмара.
В глазах Стефы, сидящей напротив меня, застыл ужас. Наверное — и в моих.
Только бы не сойти с ума. Хоть бы научиться смотреть на это «трезво».
Ну… просто-напросто убивают евреев, потому что, говорят, евреи во всем виноваты, из-за них и война. Везде ведь погибают люди, старалась я втолковать себе. Но ум отказывался постичь это. Да, погибают всюду. Но в борьбе, от пули, об бомбы, от снаряда. А эта смерть, эта трагедия бессилия… Что делать, как бороться? Сегодня взяли оттуда, завтра могут прийти и к нам, втащат на грузовики и…
Но ничего, ничего нельзя было придумать. Безграничная ненависть овладела всеми. Ненависть высокой волной прокатилась по всему бараку. Ненависть была самым сильным, объединяющим весь лагерь чувством.
В барак вошла лагеркапо, та самая, что участвовала в отборе. Вместе с ауфзееркой они переходили от нар к нарам и что-то шептали. Мы обеспокоенно вертелись на своих местах. Визит этот не предвещал ничего хорошего. Лагеркапо сказала громко:
— Кто хочет пойти в город, в мужской лагерь? Там есть легкая работа, штатское платье и хорошая пища.
Говоря это, она усмехалась хитро и заискивающе.
— Ну, что же, не объявляются желающие?
Изо всех углов ее засыпали вопросами, как потом оказалось, очень наивными.
Мы, из Павяка, привыкли не доверять, но все же сразу не могли разгадать, какое новое коварство кроется в этом приглашении на «легкую работу».
Блоковая стояла сбоку и тихонько просвещала одну из заключенных.
Я пробралась туда. По-видимому, она что-то знает.
— В «пуф», — услыхала я, — набирают в «пуф».
— А что там делают?
— Ничего. Надо обслужить двадцать мужчин в день…
— Каких мужчин? — спрашивали мы, все еще не понимая.
— А, вероятно, тех, кто уже давно сидит, тех, что на должностях, разве я знаю каких. Во всяком случае, не эсэсовцев, а заключенных…
— И что же — это действительно добровольно или будут посылать силой?
— Не знаю, все возможно. Но пока из блока выходить нельзя.
Я побежала к Зосе. Она сидела перепуганная. Перед ней стояла ауфзеерка и внимательно разглядывала ее. Я решила «действовать».